— И силы достаточно?
— Да, — отвечал Гёте, — то-то и замечательно в ней, обычно женщины такой силой не обладают.
— Я почитаю себя счастливым, оттого, что все-таки услышу ее, — сказал я.
Вошел секретарь Крейтер с докладом о библиотечных делах. Когда он удалился, Гёте похвалил его за редкую деловитость и положительность.
Тут я заговорил о его «Поездке в Швейцарию через Франкфурт и Штутгарт», совершенной в 1779 году. Рукопись эту в трех тетрадях он несколько дней назад передал мне, и я уже успел основательно ее изучить. Я упомянул о том, как много он вместе с Мейером размышлял в ту пору о предметах, достойных изобразительного искусства.
— Да, — сказал Гёте, — ничего не может быть важнее предмета, содержания, и что стоило бы все искусствоведение без него. Талант растрачен попусту, если содержание ничтожно. Именно потому, что у новейших художников отсутствует достойное содержание, хромает и все новейшее искусство. Это наша общая беда. Признаться, я и сам не раз поддавался недоброму духу времени. Лишь немногие художники, — продолжал он, — отдают себе отчет, в том, что могло бы способствовать их умиротворению. Так, например, они не задумываясь изображают моего «Рыбака» [9] , хотя живописать в нем нечего. В этой балладе выражено только ощущение воды, ее прелесть, что летом манит нас искупаться, больше там ничего нет, ну при чем тут, спрашивается, живопись!
Далее я сказал, что мне радостно было читать в описании путешествия об интересе, с каким он относился ко всему окружающему, как живо все воспринимал: строение и местоположение гор, горные породы, почву, реки, облака, воздух, ветер и погоду. А потом, когда речь пошла о городах, — их возникновение и последовательное развитие: их зодчество, живопись, театр, городское устройство и управление, ремесла, экономику, строительство дорог, а также расы, образ жизни, характерные черты людей; и затем обращение к политике, военным действиям, сотням прочих предметов и обстоятельств.
Гёте отвечал:
— Но вы не найдете там ни слова о музыке, ибо она тогда не входила в круг моих интересов. Пускаясь в путешествие, каждый должен знать, что он хочет увидеть и что до него касается.
Тут вошел господин канцлер. Немного поговорив с Гёте, он обратился ко мне и весьма благосклонно, к тому же с большим пониманием, высказался об одной моей статейке, которую прочитал на днях. Вскоре он снова ушел в комнату к дамам, откуда слышались звуки рояля.
После его ухода Гёте сказал о нем несколько добрых слов и добавил:
— Все эти превосходные люди, с которыми вы вступили во взаимно приятное общение, и есть то, что я называю родиной, к родине же всегда стремишься вернуться.
Я отвечал, что уже начинаю ощущать благотворное воздействие здешнего моего пребывания, мало-помалу выбираюсь из плена прежних моих идеальных теоретических воззрений и все больше ценю пребывание в настоящем.
— Куда ж бы это годилось, если бы вы не сумели его оценить. Но будьте последовательны и всегда держитесь настоящего. Любое настроение, более того, любой миг бесконечно дорог, ибо он — посланец вечности.
Наступило недолгое молчание, потом я заговорил о Тифурте, о том, как его следует воссоздать в стихотворении. Это многообразная тема, сказал я, и придать ей слитную форму очень нелегко. Проще всего было бы разработать ее в прозе.
— Для этого, — заметил Гёте, — она недостаточно значительна. Так называемая дидактически-описательная форма была бы здесь, может быть, уместна, но целиком подходящей ее тоже не назовешь. Самое лучшее, если бы вы эту тему разработали в десяти или двенадцати маленьких стихотворениях, рифмованных, конечно, но в разнообразных стихотворных размерах и формах, как того требуют различные стороны и аспекты, дающие возможность обрисовать и осветить целое.
Этот совет представился мне весьма целесообразным.
— Да и что вам мешает воспользоваться еще и драматической формой и ввести, к примеру, разговор с садовником? Прибегнув к такому раздроблению, вы облегчите себе труд и оттените разные характерные черты. Многообъемлющее целое всегда дается труднее, и редко кто умеет сделать его вполне законченным.
Гёте уже несколько дней чувствует себя неважно. В нем, видимо, засела злейшая простуда. Он часто кашляет, правда, громко и сильно, но кашель все же болезненный, так что он хватается рукой за грудь, там, где сердце.
Сегодня вечером перед театром я пробыл у него с полчаса. Он сидел в кресле с подложенной под спину подушкой. Похоже, что ему было трудно говорить.
После того как мы все-таки немного побеседовали, Гёте предложил мне прочитать стихотворение, которым он намеревался открыть очередной выпуск «Искусства и древности». Не поднимаясь с кресла, он указал мне, где оно лежит. Я взял свечу, сел несколько поодаль от него у письменного стола и стал читать.
Странным и причудливым было оно. С первого раза я даже не совсем его понял, и все-таки оно глубоко меня захватило и взволновало. В нем шла речь о парии, и сделано все стихотворение было в виде трилогии. Голос поэта здесь словно бы доносился из какого-то неведомого мира, а изображено все было так, что мне долго не удавалось одухотворить эти образы. К тому же близость Гёте не позволяла мне как должно углубиться в чтение.
То я слышал его кашель, то как он вздыхает, я, казалось, раздвоился, одна моя половина читала, другая была захвачена его присутствием. Посему мне приходилось читать и перечитывать стихотворение, чтобы хоть отчасти с ним освоиться. И чем больше я в него вникал, тем значительнее оно мне представлялось, я начинал понимать, на сколь высокую ступень искусства вознесена автором эта маленькая трилогия.
Потом мы перебросились с ним несколькими словами касательно сюжета и его разработки, и некоторые его замечания многое мне разъяснили.
— Конечно, — сказал он, — сюжет разработан здесь очень сжато, и надо хорошенько вчитаться, чтобы до конца его постигнуть. Мне самому он представляется дамасским клинком, выкованным из стальной проволоки. Но я сорок лет носил его в себе, так что у него достало времени очиститься от всего чуждого.
— На публику оно произведет большое впечатление, — сказал я,
— Ох, уж эта публика! — вздохнул Гёте.
— Может быть, стихотворение следовало бы пояснить, как поясняют картину, рассказывая о предшествующих моментах и тем самым как бы вдыхая жизнь в момент, на ней изображенный?
— Я этого не считаю, — ответил он. — Картины — дело другое, стихи же состоят из слов, и одно слово может запросто уничтожить другое.
Гёте, подумалось мне, очень точно указал на риф, наткнувшись на который терпят крушение толкователи стихов. Но невольно напрашивается вопрос: неужто нельзя обойти этот риф и, с помощью слов, все же облегчить понимание того или иного стихотворения, без малейшего ущерба для его хрупкой внутренней жизни?
Когда я собрался уходить, он попросил меня взять с собою листы «Искусства и древности», чтобы еще поразмыслить над «Парией». Он дал мне также «Восточные розы» Рюккерта, поэта, очень ему нравившегося, на которого он к тому же возлагал большие надежды.
Под вечер я отправился навестить Гёте, но еще внизу узнал, что у него сейчас сидит прусский министр фон Гумбольдт. Это меня порадовало, так как я был уверен, что приезд старого друга благотворно на нем отзовется и придаст ему бодрости.
Оттуда я пошел в театр, где, при переполненном зале, давали отлично сыгранную комедию «Сестры из Праги», которая шла под неумолчный смех.
Несколько дней назад, когда я, воспользовавшись хорошей погодой, пошел прогуляться по Эрфуртской дороге, ко мне присоединился пожилой господин [10], которого я по внешнему виду принял за состоятельного бюргера. Не успели мы обменяться несколькими словами, как разговор уже зашел о Гёте. Я спросил, знает ли он Гёте лично.