— Да уж с той, — спокойно возразила ей Варвара. — Чую я, Настя, ее. Сколь уж раз было: очнусь ночью, а о н а вроде вот сию минуту надо мной стояла, в лицо заглядывала, а теперь у головашек стоит. Не хочет, стало быть, раньше времени показываться, а караулить караулит. Я, значит, на очереди у нее.
— Ну, придет час, тогда и говорить про это будем. Пословица недаром молвится: раньше смерти не умрешь.
Настя хорошо успокаивала, да она-то, Варвара, свою болезнь лучше других знала: «е г о» не уговоришь, не умилостивишь.
На Евдокию по ночам еще морозы стояли, а днем было солнечно, тепло, на окнах в уголках стекол последние ледышки оттаяли, накопилась вода на подлокотниках, потекла по стенам. Значит, хорошая весна должна была быть. Старые люди говорят: «Если курочка в Евдокии напьется, то и овечка на Егорье травы наестся».
Не бывала Варвара на воле, а знала: почернели дороги, снег потревожился, тоже потемнел, зернистым стал. В эту пору ступишь с дороги в сторону — до земли провалишься, а там, у земли, снег уже набухает водой, посмотришь — черно там, где нога провалилась. Орешник в засеках без инея стоит, мокрый от тумана, и светлые капли падают с веток на снег, и сережки уже посвесились, тоже мокрые.
Когда на кухне в сени открывалась дверь, в горницу к Варваре тек свежий воздух, нес с собой запахи талого снега, навоза и сочный дух доброго свекловичного силоса с соседних огородов. Этот запах силоса любила Варвара — и именно вот в это время, когда только начинает таять снег, и отбивают ямы; потом, когда начнет припекать солнце, силос будет уже слишком духовит, тогда он неприятный; а сейчас, пика он еще холодный и без прели, — без его запаха и весна б вроде неполной была.
У доярок на базе хлопот в эти дни — хоть вовсе домой не уходи: самый отел пошел. Хлопотно, а хорошо в эту пору. Телята — они что дети беспомощные, а ить каждого хочется на ноги поставить, чтобы не хуже, чем у людей, были...
Потом Герасим-грачевник грачей пригнал. Бабка Настя весть принесла:
— Грачи-то на старые гнезда летят. Дружная, стало быть, весна будет, разом вода пойдет.
Кажется, никогда в жизни не следила так Варвара за днями и праздниками, обращала внимание на все приметы. Неизбежную, близкую смерть она по обычаю приурочивала к изменениям в природе, а первым из них должно быть половодье.
Пришли сороки[2], проторили дорогу сорока утренникам: сорок раз еще будут утренние морозы, и каждый раз мягче и мягче другого. Старые люди, бывало, так делали: отсчитают от этого дня сорок утренников — и сеют гречиху. И гречиха, говорят, как белая девка была.
Еще в прошлом году Варвара на сороки кулики пекла. Говорят, что в этот день жаворонки прилетают: сколько прогалинок на земле — столько и жаворонков. Кулики пекут с головками, с гребешками, с крылышками, а на большого кулика таких же маленьких деток понасадят. Раньше она их помногу пекла, детишки с ними в лес ходили, жаворонков закликали. И Колюшка — давно ли было!.. — тоже бегал жаворонков закликать. А в прошлом году смеялся над ней: «Мне, что ли, куликов печешь? Давай-давай! На трактор на выхлопную трубу посажу их — и буду закликать!» И теперь, может, опять повозилась бы с ними, хоть для людских ребятишек, — да отпеклась вот...
Сразу после сороков легли густые туманы-снегоеды; такие густые, что в окно соседние хаты едва видны были. По-старому — самый год для конопли: и угодит хорошо, и волокно доброе будет. За три дня туманы съели половину снега, на Алексея опять выглянуло солнце. Алексей — с гор вода, с холмов потоки. Вспомнилось Варваре, как, бывало, мать скажет: «Алексей-Алексей, не ночуй за рекой — или пыль забьет, или вода зальет», — и ей, маленькой Варе, представлялся этот Алексей — «божий человек» (в самом звучании имени было что-то жалостливое к нему) каким-то несчастным путником: он идет где-то низами по лугам и болотам и до вечера не может перебраться на эту сторону, устал он и хочет заночевать за рекой, а вот ночевать там ему и нельзя: или снегом занесет, или вода его там зальет...
Каждый день спрашивала она то сына, то Настю: ну, как там, с к о р о п о й д е т?
— Да ить Колька вон за дровами в болото еще по зимнику ходит, а тебе половодье дай! — недовольно ворчала Настя. — Время придет — пойдет, никуда не денется...
А когда однажды пригрело солнце, сын с помощью Насти вынес Варвару во двор, усадил на подушках на широкие дровяные салазки и вывез ее на выгон. Она сначала была против этой затеи, а потом аж до слез растрогалась — так хорошо было кругом! В тот день к обеду разом все двинулось. Снег по деревне еще не сошел, но таял, как воск на огне, и по выгону, по всем овражкам и лощинам журчали ручьи, мчались дальше под гору по голому уже склону, а от талой земли так и шел теплый пар. Под горой было самое настоящее половодье: вода уже залила колодезь и быстрым мутным потоком неслась вниз по логу, к затопленному болоту. Тепло пригревало солнце, чистым было высокое синее небо, звенели над головой жаворонки. И Варвара не сумела сдержаться, расплакалась сама уже бог знает от чего.
А Настя сказала:
— Вот и пошла вода, а с т а р а я — вон она на той стороне осталась!..
По всему выгону и погорью стояли люди. Многие подходили к Варваре, хвалили Колюшку, что додумался он вывезти мать посмотреть половодье. И ей было приятно слушать похвальные слова о сыне.
На пригревах, где уже высохло, девчонки разыгрались. Кто со скакалкой, кто с мячиком, кто в классики. Рядом с Варварой Зинка, пятилетняя внучка Танюхи-доярки, во весь голос весну закликала:
точно так же, как и закликала когда-то весну она, маленькая Варя-Варюха.
А мальчишки все под горой были, бродили у самого потока, лезли в воду в резиновых сапогах. И это тоже всегда было: всегда в половодье мальчишки под горой, всегда тянет их в самую воду. Теперь-то хоть в сапогах, а раньше у кого были они, резиновые сапоги! — к лаптям деревянные колодки подвязывали.
...Меняется, все меняется в жизни, — думала Варвара. — Одно отходит, другое приходит. Бывает, старого жалко, а сравнишь с новым, вот хоть те лапти с сапогами — и жалеть вроде нечего. Та же вон Зинка весну закликает: пять лет — а она в красных резиновых сапожках! А они, бывало... Да что они. Дочери ее! — знали они что-нибудь кроме пеньковых ходоков?..
И эти нехитрые мысли — тут, на выгоне, над просторным логом, где внизу по-весеннему победоносно шумело половодье, под чистым голубым небом и ярким солнцем — будто встряхнули в душе Варвары горячее желание жизни: «Господи... Только б жить... Просто — жить! И ничего... ничего ей-больше не надо!..»
...Но «о н» догрызал ее.
Она теперь мало лежала: слишком нестерпимой была боль в расслабленном теле, — и все больше сидела, скрючившись, чтобы сдавить живот, приглушить в нем боль. Лицо ее отекло, пожелтело, дряблые сухие губы стали непослушными — и с каждым днем она говорила все реже и меньше: когда просила о чем-нибудь сына или вслух жаловалась сама себе на адские муки.
— Ну, приди... прибери меня! — молила Варвара в минуты приступов. — Сколько ж можно!.. Сил моих уже нет...
Сын с самого ее приезда не ходил на работу, весь день был рядом, и это, что сын вынужден караулить ее, тоже угнетало Варвару. А дочерей вызывать было рано. Кто знает, сколько она еще проваляется. Приедут, побудут — и уедут: отпуск-то невелик. А она хотела, чтоб они вовремя приехали; чтоб и застали ее живую, и похоронили.
Так прошел апрель, настал май. Жизненные силы с каждым днем покидали ее, а она, измученная болями и бессонницей, тоже уже не цеплялась за жизнь. Наоборот, каждый день молила, чтоб пришла за ней смерть.
Еще месяц назад Варвару интересовало и беспокоило многое из того, что обычно интересовало и беспокоило ее раньше, когда она была здорова. Теперь даже их хозяйственные дела, хотя бы тот же огород, целиком легший на плечи сына, будто не касался ее. Только так, за разговором, она спросит что-нибудь Колюшку о делах или даст совет, — а через минуту эти дела ее уже не заботили. ...Теперь у нее было нечто свое, до чего тоже не было никакого дела тем, кто оставался жить.
2
День весеннего равноденствия.