И до чего просто сказал о своем желании путешествовать: «Блаженство видеть в большой части света натуру в самом ее бытии!»
…Через час он остается один. Ах ты господи, как же славно, что приехал сюда, что достало сил вырваться из-под отцовской опеки.
В те последние дни отец, как никогда, заупрямился. Но и Петер не уступал.
— Еду! Императрица приглашает.
— И что? Разве сам царь Петр не пригласил в свое время из Парижа Даниила Мессершмидта?
— Пригласил. И в этой стране он проложил свои пути.
— Кто оценил его жертву? Умер в Петербурге в нищете. Разве там могут понять величие подвига!
Будто он, Петер, едет за подвигами!
— Тебя ждет такая же печальная участь. — Старик всплакнул, по-детски, кулачками, утер глаза. — В тебе течет немецкая и французская кровь. Тут — имя, почет…
Петеру не хочется тревожить славных своих предков. Все они были врачами, с руками жилистыми, как у сельских мясников. Но бог ты мой, сколько твердить старику — не по Петеру лечебная практика. Ему претит заниматься медициной. Медицинская практика тесна ему, как дедушкин камзол.
Еще раньше отец отправил его в Англию изучать лондонские госпитали. На третий день сбежал на побережье. Отец накатал разгневанное письмо: «Что за дело бегать по берегу пролива, собирать водоросли, ракушки…»
А он нашел поразительную ламинарию — вздутое слоевище, уплощенный черешок, края похожи на крылья бабочки. Описал этот вид. Был счастлив.
По возвращении сказал отцу:
— В английском воздухе я был проницательнее и степеннее.
— У тебя легкий ум. Что же касается натуральной природы, ею проницательно можно заниматься в окрестностях Берлина. Я тебе присмотрел место военного лекаря в полку.
Представилась возможность отправиться с экспедицией в Америку. Старик заартачился.
Уже сам знаменитый Линней воздал должное молодому Палласу. О, это тот юноша, который доказал, что линнеевский класс червей построен неверно?
Естественные журналы пишут о Палласе, утверждающем, что кораллы суть не растения, а животные. Ученый мир вслед за Петером признал: ствол коралла не что иное, как «животное дерево», каменная же часть — всего лишь скелет.
Паллас избран членом Лондонской и Римской королевской академии, а отец сетует: пустое, вот медицина — это занятие.
Петер спасовал перед отцом и когда его пригласили в путешествие к мысу Доброй Надежды, в Индию. Старость, старость, сердился Петер, как она непререкаема в своем стремлении воссоздать угодный ей мир! Жалкий мальчишка, ругал себя Паллас.
И вот приглашение из Санкт-Петербурга. Как, его там знают? В этой глухой стране?
В Петербург! Само божье провидение зовет туда. Вот где есть возможность приложить ум, руки, чувства натуралиста. Незнакомые народы, неоглядные степи, горы, моря — о, Россия!
Он описал несколько видов африканских животных. Его заключения приняты зоологами. Но был ли он в Африке? Книжник, кабинетный сухарь…
— Ты делаешь гибельный шаг, — кричал отец.
— Возможно! Выбор сделан!
Июльские вечера в Санкт-Петербурге теплы, влажны и убаюкивающи… Ложась в постель, Паллас размышляет: в России чужеземные имена, как правило, переиначиваются на местный, привычный лад. Петер Симон… Нет, нет! Отныне он станет величаться приемлемо русскому уху: Петр Семенович!
Петр Семенович Паллас, милостивые государи!
Натягивает на голову белый колпак. В глубине зеркала — курносое лицо. Здравствуйте, Петр Семенович! Как изволите себя чувствовать? Извольте: Петр Семенович ни об чем не жалеет.
Пусть старик ждет. Сын вернется! Ах, что загадывать! Пять лет — срок почти несбыточный! (Знал ли Паллас в ту минуту, что он возвратится в Германию не через пять лет — через полвека?)
Где-то далеко-далеко, возможно в самом царском дворце, слышна трехструнная скрипка. Голос ее печален. Оспа карает жителей столицы.
В хлопотах об экспедиции дни текли незаметно. Соколов и Вальтер готовили обоз. В команду зачислен подельщик кунсткамеры Ксенофонт Шумский.
Месяца за три до отъезда к Палласу нагрянул профессор Протасов. Разгорячен с мороза, прилепил, мурлыкая от удовольствия, ладони к кафелю голландской печи. Дернул слегка плечом — пушистая шуба стекла со спины, швырнул соболью шапку на подоконник.
— Петр Семенович, успели прочитать альбом Романовых трав?
Паллас ранее просил профессора о небольшой услуге — подготовить описание ромашки в сибирских гербариях. Как дивно и точно автор описал ромашку римскую — дал ей обозначение по-латыни, не забыл, как называется в просторечии: пуповка. А вот еще лекарская ромашка: сосонька. Баюкает слово. Ромашка голубая, а для россиянина — воловьи очи…
— Автор альбома со мною, собственной персоной. — Протасов распахнул дверь, шаркнул ногой в белом чулке до колен, точно дворецкий перед наследным принцем, вытянул из коридора за воротник мальчика. Последний жест выдавал в профессоре не дворецкого, а дюжего мужчину.
— Прошу любить и жаловать! Наш школяр Зуев. Малый юркий, шустрый, востроглазый, быстроногий, о чем свидетельствует его побег в морскую экспедицию капитана Чичагова…
Паллас натягивает на мартышечий нос проволочные очки, щурится, приподнимает очки к бровям, протирает веки — разглядывание столь диковинного малого требует особого усердия. Перед Палласом — белобрысый коротыш, с чуть удлиненным носом-лодочкой, веснушками по всей сияющей роже. Взгляд смелый, доверчивый.
Разглядывают друг друга, иностранный ученый и петербургский мальчонка о тринадцати годах.
— Альбом хорошо исполнен, господин школяр! — Паллас шевелит пальцами, и этот жест говорит: в работе, представленной ему, есть нечто особенно приятное.
Школяр Зуев. Так, так.
Протасов приподнимается с кресла:
— Петр Семенович, вот сего школяра рекомендуем в путешественную команду.
— Как звать?
— Василий Федоров Зуев.
— А лет?
— Без малого четырнадцать.
— Молод, что и говорить, Петр Семенович, — вступается за Васю профессор Протасов. — Пригодится в дальнем пути, поверь. В ботанике, в географии не по годам осведомлен. И стиль, стиль есть…
Палласу вспоминается, как русские называют ромашку — пуповка, воловьи очи, сосонька. Ему хочется назвать стоящего перед ним мальчугана «пуповкой»…
Неужели год прошел, как он в Санкт-Петербурге?
На календаре — июнь, год 1768.
Что ж, время зря не потрачено.
«Грамматик» Мокеев доволен его российским слогом.
Паллас знакомился с картами, сибирскими отчетами-донесениями служивых людей с мест предстоящего путешествия.
Еще Ломоносов, в бытность свою директором Географического департамента, немало размышлял о сибирской экспедиции. Землепроходцам, писал он, не поставлен предел проницательности, многое должна открыть смелость и благородная непоколебимость сердца путешественника. Палласа поразили эти простые и гордые слова.
Сердце путешественника — не это ли главное?
Как был обстоятелен, прозорлив сей ученый муж. Каменный пояс Урала заслонил от взора натуралистов то, что находится к востоку. Ломоносов составил «перечень предметов, до которых изыскания и наблюдения должны касаться испытатели натуры»: изучать реки, озера, моря, состав воды, открывать полезные в медицине травы, звериные промыслы, нравы и обряды местных племен, вносить поправки в атлас.
Сибирь, Сибирь, Сибирь… Она необъятна, нема, таинственна. Еще совсем недавно историк Миллер замечал: «О древнейших приключениях этой великой части Азии основательного и обстоятельного сказать нельзя».
Господин историк заметить изволили верно! Вот и пришла пора начать обучение этой части Азии языкам географии, зоологии, ботаники. Кто же эту немоту преодолеет, как не наука?
«Младенческая страна», — говорили ему в Берлине. А Ломоносов как заявил о себе белому свету? И сколько людей идут за ним, обуреваемых страстью к познанию? Протасов, Румовский, Котельников — как они исполнены желания оказать чрезвычайную услугу отечеству, затянутому едва ли не за ближайшим поворотом мраком неизвестности, с потаенными недрами, малоизвестными народами.