Назавтра после утренней молитвы пошли по городу глашатаи:
— Слушайте и не говорите, что не слышали. Пойман супостат головной и сообщники его, тщившийся опоганить веру правую, голову окаянную поднявший на богоданного султана нашего. Собирайтесь на площадь базарную, чтоб узреть, как наказует господь врагов своих. Слушайте и не говорите, что не слыша-ли-и-и!..
Густая толпа заполнила базарную площадь Айаслуга. Молчаливая, любопытная, разноликая. Старику ашику с мальчиком удалось пробиться почти к самым спинам стражников с копьями, в кольчугах и шлемах. Стиснутый со всех сторон, Шейхоглу Сату чувствовал, как спирается дыхание, теснит грудь, претыкается разум. Припомнились чьи-то слова: «Большое скопленье народа противно жизни духа человеческого». Но не в скоплении людей было дело, в ужасе предстоявшего.
На невысоком помосте в конце площади соорудили из досок нечто похожее на расправившую крылья птицу. «Крест, что ли?» — мелькнуло ашику. По обе стороны поставили дубовые колоды, подобные тем, на которых мясники разделывают туши.
Справа от помоста, отделенный от толпы рядами телохранителей, в окружении беев и воевод, на богато убранном коне сидел пышнобородый вельможа в громадном, как купол, клобуке с ярко-красными, чуть вывернутыми губами. Шейхоглу Сату признал в нем султанского визиря Баязида-пашу. Рядом с ним в шитом золотом седле, в златотканом кафтане восседал мальчишка, примерно тех же лет, что сын покойной Хатче-хатун. «Царевич Мурад», — догадался ашик.
С другой стороны помоста в загоне для скота, охраняемые ратниками, сгрудились пленники. Цепь охранников была плотной, лиц за нею не разглядеть, виднелись только бритые головы, в ссадинах и кровоподтеках.
Под бой барабанов взошел по ступеням толстый старый улем в белоснежной чалме. Желтое обрюзглое лицо его показалось Сату знакомым. У края помоста встали два глашатая. Вслед за ними поднялся по ступеням известный всему городу палач Али в красном кафтане и лиловых шальварах, заправленных в короткие сапожки. Два его подручных вынесли на подносе набор секир, тяпок, молотков, щипцов, шил, игл, кривых и прямых ножей, поставили между колодами.
Из загона вывели на помост Бёрклюдже Мустафу. Руки скручены за спиной. Обнаженная голова поднята, взгляд устремлен в толпу. На разбитых губах усмешка.
Подручные прикрутили его к кресту. Развязав руки, прихватили их веревками, каждую по отдельности к поперечинам. Барабаны умолкли.
Улем закатил глаза, воздел перед лицом руки. Вынул из складок чалмы свиток, развернул и принялся читать фетву. Каждое слово его повторяли громогласные глашатаи.
Фетва была полна охульных слов и заканчивалась, как обычно, вопросом: заслуживает ли имярек, к коему сии слова относились, лютой казни?
Улем сделал выдержку. И возгласил ответ: «Заслуживает».
Только тут Шейхоглу Сату узнал его — наместник кадия Шерафеддин по прозвищу Пальчики Оближешь. Братья поймали его в Карабуруне. Танрывермиш с Доганом жаждали крови. Но Деде Султан, памятуя наказ учителя соразмерять средства с целью, выставил его на мирской суд. А братья, торжествуя победу, были милосердны. Взяв с него клятву на Коране не чинить вреда делу Истины, отпустили на все четыре стороны. Нелегко было теперь признать в велеречиво благостном пастыре того жалкого старикашку с бегающими глазами, который умолял в Карабуруне о прощенье: дескать, осудил на смерть даббейского старосту не по своей воле, а по приказу начальства, по неразумию не внял голосу Истины.
Шерафеддин вполоборота глянул на привязанного к кресту Деде Султана.
— Отрекись, еретик! Отрекись и покайся! Аллах, милостивый, милосердный, облегчит тебе переход в мир иной!
Глашатаи повторили его слова. Мустафа будто не слышал. Даже не глянул в сторону улема. Улыбка снова обозначилась на его распухших кровоточащих губах.
Не дождавшись ответа, улем кивнул палачу: «Приступайте!»
Ловкими взмахами ножей с Мустафы в мгновение ока спустили до пояса платье. Палач подошел размеренным шагом. Подручный подал ему молоток и кованый костыль. Палач приставил его к ладони Мустафы и одним ударом пронзил ее, пригвоздив к доске. Подручный подал второй костыль. Палач подошел к левой руке. И снова одним ударом прибил ладонь к перекладине.
Мустафа не издал ни звука. Только глаза его, смотревшие на людей, вспыхнули, точно в них зажглись свечи.
Палач кинул на него деловито озабоченный взгляд, не впал ли в беспамятство. Заметил улыбку. Усмехнулся в ответ. Протянул руку. Подручный вложил в нее щипцы. И палач принялся один за одним ломать Мустафе суставы пальцев.
Площадь замерла. Слышны были только удары молотка да хруст ломаемых костей.
Деде Султан молчал. Лишь ширилась улыбка на его лице. Да вспыхивали глаза при каждом ударе.
Палач засуетился. Брызнула кровь. Подручный подошел с тряпкой. Вытер его обнаженные по локоть руки. Они заметно дрожали.
И тут на всю площадь раздалось:
— Палач Али!
Тот не сразу понял, откуда голос. Посмотрел в сторону визиря с царевичем. Растерянно оглянулся по сторонам.
— Палач Али! — Голос звучал с креста. — Не торопись! Спокойно делай свое дело!
Толпа охнула. Задвигалась. Зашевелились и в свите царевича. Детское лицо Мурада исказилось: не то заплакать собрался, не то рассмеяться. Баязид-паша, почтительно склонившись со своего седла, что-то сказал ему на ухо.
С того мига, как Шейхоглу Сату услыхал о пленении Деде Султана, ему не давала покоя мысль: как это могло статься? Неужто не удалось принять смерть в бою? Не знал разве, что обрекает себя на нечеловеческие муки?
Теперь он понял: Деде Султан не был взят в плен, он сдался сам. Сдался, чтобы остаться непобежденным.
Власть имущие, ежечасно из корысти и себялюбия продающие свою душу, убеждаются в ничтожестве людей. И непременно вознамерятся доказать, что Деде Султан, как любой другой, предаст своих братьев, самого себя, Истину, стоит только палачу Али хорошенько постараться…
Нет, не при казни присутствовали они, а при торжестве. Но что за страшное это было торжество! Не знал еще в тот миг Шейхоглу Сату, какие пытки духа уготованы Деде Султану.
Из загона вывели пленного. Большое тело его сквозь разодранную одежку просвечивало черными кровоподтеками. Руки за локти прикручены к спине. Правая — без кисти.
— Отец! — вырвалось у Доганчика.
В толпе оглянулись.
— Что, сынок? — отозвался ашик. Взглядом приказал: «Молчи!»
Мальчик закусил губу. В лице ни кровинки. В глазах такая мука, такая надежда, что старик не выдержал, пригнул ему голову. То была единственная милость, которую он мог оказать ребенку: не видеть.
Но мальчик стряхнул его руку с затылка. Себя он не жалел…
Что же, пусть смотрит, пусть запомнит!
Догана подвели к колоде.
— Отрекись и покайся! Аллах милостив! — возгласил улем.
Доган огляделся. Посмотрел на толпу. На крест. Распятый Мустафа глядел на него с креста с улыбкой. Их взгляды встретились.
— Слава Истине!
Подручный за спиной размахнулся, тяжелой палицей рассчитанным ударом перебил ему ноги. Доган рухнул головой на колоду.
— Гряди, Деде Султан!
Палач Али занес секиру и, крякнув, опустил ее на колоду. Голова Догана со стуком упала в подставленную корзину.
Пока подручные оттаскивали дергавшееся тело, смывали с колоды кровь, по ступеням взошел на помост другой. Тщедушный, невысокий, почти мальчик. Мулла Керим. Он не смотрел ни на улема, ни на толпу. Не отрывал глаз от креста.
— Отрекись и покайся. Аллах милостив.
— Гряди, шейх Бедреддин!
Все повторилось. Удар палицей. Взмах секиры. Мясницкий кряк палача. Стук отсеченной головы.
Одного за другим выводили на казнь: телохранителя Мустафы грека Костаса, над шепелявым выговором которого когда-то неосторожно посмеялся Доган, гуляма Хайдара, карабурунских артельных старейшин, предводителей крестьянских ватаг, бывших воинов наместника, захваченных с оружием в руках, с обритой головой в одежке из одного куска.