Изменить стиль страницы

— Вот так чертовому сыну. И лето не помогло.

— Третье лето наше, а значит, и остальное все наше.

— Да и далекая же у нее дорога, проклятой.

— Не удержался за гриву, за хвост не удержится.

— То-то и слава богу…

— Ну а на нас, Роман Алексеевич, будь в надежде. Солдаты и мы — упряжка одна. Они тянут зараз добре, не отстанем и мы. — Воронов почесал тощий живот, переменился весь вдруг, зачастил скороговоркой: — Да после того, что мы повидали, пережили и зараз так бьемся, не спихнуть нас с пути. Люди мы свои, не раз на излом пробованные.

— Я, Севастьяныч, и не сомневался в вас ни на минуту. — Юрин посипел с перехватами в горле, кинул круговой взгляд по людям. — Домой? Пешком? Дорогой и поговорим. — Снял картуз, махнул кучеру на той стороне балки: «Езжай за нами!»

У ветряка косарей встретили детишки. Заждавшиеся, голодные, они давно уже выглядывали родителей. Мышкой нырнула к матери младшенькая Лихаревой. Тощенькая, глазки в темноте блестят, как у зверька, белые волосенки склеены вишневым соком. Обвила мать холодными ручонками, непонятно и быстро стала выкладывать домашние новости.

— Жалюшка ты моя, голодненькая небось, — простонала черная от солнца и усталости Лихарева.

— Катошки, катошки, мамочка…

Юрин зашмыгал носом, дернул Казанцева за рукав, отстали.

— Найди старух, Казанцев. Разбейся, а найди! Картошку, кулеш пусть детям варят. Нельзя! Нельзя!.. Им жизнь новую строить. И вот что. — Землистые мешки под глазами Юрина подрожали, посоветовал: — Дай список многодетных, попробуем приодеть детишек. Девчушечка Лихарева, а Куликовы?.. Да узнают отцы, а они узнают, думать что будут…

— Баглаенко с Васильевского осудили. Для внучек два пуда прелой ржицы в заброшенной скирде раздобыл, а ить у него шесть сынов воюе, их детишек от голода спасал.

— С Баглаенко просил прокурора разобраться. Что-то не так там.

— Я и говорю — не так. Народ переживает: а ну, мол, как меня так поддедюлят, а я, мол, кормлю и тех, кто воюе, и тех, кому жить да строить. В одном государстве все.

— Оставим этот разговор, Казанцев. Сегодня все живут через не могу и жаловаться некому. — Юрин не мог справиться с одышкой, совсем убавил шаг.

Казанцев понимающе вздохнул, покашлял в кулак.

— И ты нас дюже строго не суди, Роман Алексеевич, не железные. Люди понимают. Они, и Галич, Крутяк, на словах только…

По горизонту безмолвно и слепо полыхали зарницы, кричали вспугнутые кем-то кряквы в камышовых заводях за левадами.

— Дождик будет.

— Не должен, — возразил Казанцев. — Молоньи сухие.

— На все-то у тебя свое присловье, Данилыч, свои присказки, приметы.

— Без них у земли делать нечего. Земля сама учит, чтоб легче было. Ить она тоже страдает от нашей глупости. Что до присловий, примет — они не мои. Да и никто тебе не скажет, чьи они.

— Подумай, как женщин с поля возить. Они зараз управляться кинутся — стирка, детишки голодные, коровенка у кого, а через час-другой и вставать снова.

— Не на чем, Роман Алексеевич.

— Подумай.

— Эх-х!..

Небо по краям полосовали орудийные вспышки молний, точно угольки пригасшего костра, тускло помигивали и задыхались в бездонном просторе звезды.

* * *

Война была разборчивой. Потребляла только здоровое и добротное, а оставляла за собою страшные озадки — пустыри и калек. В окрестные хутора приходили отвоевавшиеся. Пришел и в Черкасянский Чалый Корней Назарович, без ноги, чуть не по бедро надкусила война, и левую руку по плечо отхватила. До войны он не то в Глубокой, не то в Каменской работал бухгалтером в какой-то артели. Семья все время жила в Черкасянском. Хатенка над кручей покосилась, вросла в землю. Править ее было некому. Баба Чалого, женщина здоровая, крепкая и на глаза броская, переносила свою долю стойко, с чужими мужиками не трепалась.

Хуторские бабы, как и в приход Ивана Калмыкова, осаждали хатенку Чалого, будто верующие церковь в престольные дни. Казанцев выжидал, пытаясь окольными путями разузнать планы Чалого. На третий день потел к нему сам. У порога в мешанке из дикого овсюга и проса — курица с выводком, рядом к кряжу для колки дров был привязан за ногу кот, сам Чалый на ведре вверх дном подпирал спиною поваленный, истлевший в прах плетень.

— Добрый день, Корней Назарович, — приподнял Казанцев картуз над забуревшей лысиной. — Живой?

— Живой — раз перед тобою сижу, — приветливо осклабился во все плоское крупное лицо Чалый, качнул дохнувший пылью и прахом плетень. — Ты тоже прыгаешь?..

— Прыгаю, — подтвердил Казанцев и прицелился глазами к чубаку, к которому был привязан кот, раздумал, отошел к почерневшему пеньку сливы и присел на него. — Кота зачем привязал?

— Воробьи одолели, проклятые. С кормишком сам знаешь как…

— А если кот на цыплят заохотится?

— А это на что? — Чалый поднял костыль. — Ты, Казанцев, вовремя. — Тугая бритая щека Чалого дернулась в усмешке, качнул головой. — Баб только проводил. Проходу не дают… «Куды наших подевал?» А куды я их девал. Самому весу поубавили. Сорок семь лет был на двух, а зараз вот на трех ногах (брякнул костылем по коленке). Думал, быстрее бегать стану… Какой черт, не приспособлюсь никак. И еще морока (подвигал куцей культей).

Покурили, потолковали о том о сем, пожаловались на тяготы.

— Ты сам-то как дальше думаешь? — начал издалека Казанцев.

— Как тебе сказать? — Чалый поскреб за ухом, поправил холостой рукав гимнастерки. — Пооглядеться хотел да пообвыкнуть малость на трех и с одним крылом.

— Оглядываться зараз некогда, Назарыч. — Казанцев выдернул из плетня прутик, обломил кончик, растер, процедил меж пальцев труху. — Садись на мое место, а я в поле. Бумажки — не моя работа.

Чалый осторожно, будто ощупывая, почесал культю ноги, отбросил шутливый тон.

— С бумажками, может, у тебя и не получается, не спорю, а с людьми получается. Третий день слухаю про тебя. Сердцем к тебе люди. Талан у тебя на людей. Ей-богу.

— Секретарь райкома постоянно ругается, мол, всякий раз тебя в поле ищи… Оно так и есть. Где хлеб, там и я… Ты привычен к бумажкам, Назарыч, Уважать и тебя будут. Не то советом помоги.

— Нет, Казанцев. Ученого учить — только портить. Да на леченой кобыле далеко не уедешь. Бухгалтер есть у тебя?.. Счетоводишко?.. Ну вот, мы и поделим с тобою: тебе — поле, мне — бумаги. Подходяще?

— Можно и так, — не сразу, после раздумья сказал Казанцев, с кряхтеньем поднялся и отряхнул с коленей желтую труху.

— Может, по рюмашечке. А-а?.. Баба разгорилась кувшин где-то. Почал, но ишо хватит. Так, так… Пахучая сволочь, так и шибает духом… На стрече ты у меня не был… А то откажусь от бумаг.

— С дорогой душой, Назарыч, но ты сам прикинь: от тебя да в поле. Людей от жары да работы качает, а меня от дымки. Негоже.

— Хозяин — барин. А все ж обижаешь ты меня, будто и не рад моему приезду.

— На этом мы помиримся с тобой. — Казанцев тряхнул протянутую руку, отвязал от тополины повод кобылки.

Кобылка часто сбивалась с дороги, лезла в овсы. Казанцев отрывался от своих думок, выправлял ее на дорогу и снова отпускал поводья. Вчера пришло письмо от Виктора. Ждут перемен. С Андрюшкой больше не видался. С теперешним начальством его знаком давно и через начальство это знает, что Андрюшка в части на хорошем счету. Про семью спрашивать перестал. Понял: не об чем спрашивать. Письмо помечено четвертым июля, а сегодня восемнадцатое. В газетах пишут, будто наши в наступление перешли.

— У-у, проклятая, и оголодала как! — Казанцев погорячил кобылку удилами, выбрался на дорогу, зарысил.

На полевом стане у Максимкина яра обедали, сидели за столами под навесом сшитых вместе и растянутых на кольях итальянских палаток. Бабы завистливо покалывали жену Чалого. Та, кумачово-красная, виновато и молча принимала намеки и, как ни старалась, не могла скрыть своего бабьего счастья.

— У меня, бабоньки, уже все подушки круглые, — пожаловалась молодуха одного из Калмыковых. — Все углы на зорьке пообгрызла.