Изменить стиль страницы

— Крутяка на мулу посади, Данилыч!.. Да какой он больной, едят его мухи! — Галич, не выпуская вил-тройчат из рук, почесал пониже спины, прокашлялся. — С речки не вылезае. У него и стерляди, и осетры. Вчерась при мне сазана на пуд вынул. Какая ж к черту ему работа на ум пойдет.

— Правда, Данилыч. — Обливаясь потом, Тимофей Калмыков потеснил плечом Галича. — У него и сети, у него и самоловы сотни на полторы крючков. Мы тоже не дурее его. Утром вынул улов — и на базар… Надысь мне стерляди ломоть соленой наделил… Детишки аж передрались за нее.

— У Крутяка деньги́ зараз: вдарь — на медяки рассыплется.

— Лепи подороже — серебром.

Выехали в поле часам к восьми. Первый день такой уж.

Уломали и Мишку Крутяка. Не пойдет, мол, снасти в колхоз, а самого с осетрины на кукурузный кондер посадить: «Нехай тальянскую мулу поводит. Загребтится — укорот сделаем…»

С бугра увидели васильевцев и хоперцев. Каждый на своем яру. Впереди хоперских лобогреек красовался всадник со знаменем.

— Андриан Николаевич выкомаривает.

— Иного размаху человек.

— С его размахом — с сумой под окнами. Это он зараз герой и на конике.

За Максимкиным яром косилки и жнецы свернули на целину, остановились перед желтым разливом созревшей пшеницы. Пшеница шепталась доверчиво и ласково, протягивала колосья. Петр Данилович сорвал один, размял, пересчитал зерна. Двадцать восемь. Попробовал другой — сорок два. Сердце зашлось в радостном перестуке. Поднял голову — степь тепло дымилась. Оглянулся назад. Курган Трех Братьев застыл в мудро-задумчивой ухмылке. «Что будешь делать, Казанцев? Справишься?» — будто спрашивал он. Он-то знал, что предстояло Казанцеву. Недаром столько веков назирал он эти степи, знал всю их жизнь. «Справлюсь, — мысленно ответил ему Казанцев. Оглянулся на притихших хуторян. Глаза застлала туманная дымка прихлынувших слез. — Надо!» Выпустил вышелушенные зерна из ладони, отдал их полю. Всей грудью вдохнул пряный запах отмякшей по росе полыни, кивнул.

— В добрый час. Становитесь по загонкам. Давайте, девчатки, — поклонился женщинам-вязальщицам.

— Господи, поможи!

— По-людски сбрасывай, дядя Тимош!

— Зоренька, Олюшка, за дядей Петром…

— Покрой голову, шалава! Кондрашка хватит!

— Становись!..

Суетливо-радостно задвигались, заговорили мужики, бабы. Казанцев влез на полок, опробовал сиденье, вилы, украдкой перекрестился, кивнул погонычу:

— С богом, Семен Трофимыч!

Семка Куликов подобрал вожжи, чмокнул губами. Лошади дружно взяли с места. Весело застрекотала косилка, с покорным шелестом колос к колосу ложилась на полок пшеница. Засвистели по железу вилы-тройчата, сгребая ее в валок. Вязальщицы шли, отсчитывая свою долю. Последней нагнулась над валком Ольга. Казанцев ободряюще улыбнулся ей, сам не замечая, сбрасывал для нее аккуратнее, чем другим. И подбивать по срезу не нужно. За Ольгой встала Лещенкова. Напрашивалась и Филипповна, да какая из нее вязальщица уже.

На втором круге Петр Данилович заметил, что Ольга отстает и Лещенкова прибавила себе на два снопа из ее делянки.

После трех кругов плечи одеревенели, облитая потом грудь чесалась, в висках чугунным звоном отдавались удары сердца. Лошади тоже заметно потемнели от пота, серели от пыли и остьев. Посвистывали погонычи, посвистывали суслики, в выцветшем небе кругами парили коршуны, на месте стояли кобчики. Степь жила своей, выверенной и привычной, жизнью. Петр Данилович несколько раз оглядывался на курган. Зной набросил на него дрожащее покрывало. Казалось, курган поднимается, дышит. «Ну как?» — спрашивал у него Казанцев. Курган мудро в ответ усмехался, дергая покрывало на своих пологих скатах: «Молодец, Казанцев! — Вздыхал и добавлял угрюмо: — Всякое довелось мне перевидать. Ты еще и неплохо справляешься!»

Перекуры делали, ориентируясь на баб. Им труднее всего приходилось. Попробуй, не разгибая спины, да еще на такой жаре: свежая стерня ноги колет, а духовитый сноп обдает тебя веленью и остьями.

На первый перерыв Ольга не покинула свою делянку. По совету Варвары Лещенковой поставила три снопа, спряталась в их короткой тени. Руки горели, а в налитых прихлынувшей кровью глазах плавали зеленые и желтые круги. Спина будто окостенела — не разогнуться.

— Поначалу тяжко, потом обвыкнешь, — утешала Лещенкова. Встречала тяжкий блеск черных глаз в синих кругах под ними, завидовала: «Для него старается. Самой ей это не нужно… Может, она, такая-то любовь, и сладкая?..» Вспомнила, как начинали они с Петром. Ничего похожего. Тихий, тихий, а считай, в первый же вечер потребовал строго, не то, мол, другую найду. Не стала судьбу пытать, уступила. Потом уж отыгралась. Научилась, с чего начинать. «У этих будет не так…»

В очередной перекур Ольга подошла к дрогам с бочкой, стала в сторонке, ждала, пока напьются. Рядом задержался Казанцев. Рубаха на спине — хоть выжимай. У ворота отопрела, обнажала непривычно белое тело. Выбил куском напильника огонь, раздул трут, прикурил, посоветовал:

— Много не пей, дочко. Пополощи рот, и буде.

— Не могу больше, — сипло и жалобно ответила Ольга, потерла ладошкой горло.

— Ну, ну, — поглядел на исколотые руки, повздыхал. — Терпи, дочко. Завтра и Шуру заберу сюда.

* * *

Обедали в балке, у криницы. Вода бьет из глубины, отдает горечью корней. Погонычи поехали лошадей поить и купать в ставок на Козлов яр. Мужики всласть дымили самосадом, бабы рядом с кухаркой голодно поводили носами.

— Ну что, Мишка, мула по-русски понимает? — хмуря желтоватый глаз от дыма и косясь на мужиков, поинтересовался Тимофей Калмыков у Крутяка.

— У них согласие: ползком, где низко, босиком, где склизко, — дрогнули в ухмылке монгольские скулы Галича. Снял картуз, прилег, накрылся им от мух. — Ты перекрести их в православные.

— Да он крестил их там. Видишь, бурьяны от стыда повяли на его загонке.

— Гля, и правду — у него чистая загонка. Давай, переходи в мою после обеда, — предложил Калмыков. В горле у него свистело, пело, потел и задыхался от полноты и табачного дыма.

Мишка помигал короткими белесыми ресницами, плюнул со злостью.

— Я вот после обеда тебя самого повенчаю с мулой.

— Ты расскажи, Миша, как дед Павле Крамарь тебя здороваться учил, — пристал Калмыков, налегая мягким животом на подтянутую ногу. Мокрые бараньи глаза Тимофея заморгали в ожидании.

— Он забыл. До войны было. Женихался как раз, — тыкнул, из-под картуза Галич.

— Подурили старички.

— У дураков родителей умные дети росли, зато зараз…

— А что зараз?.. Ты их видишь, где они?

— Гу-у! Да какого ты черта! — Галич надел картуз козырьком назад, чертыхнулся, поправился. — Заели старики его.

— Ну-ну! Сцепились… Пошли обедать — подобреете.

Пошабашили с заходом солнца. Синь в логах и отрогах балок померкла, выцвела. Все стало мягче, нежнее. Скошенное поле изменилось до неузнаваемости, оголенное, жалкое. От лошадей, людей, копен вытянулись длинные тени. Ольга к дрогам с бочкой подошла последней. Черные сухие глаза и круги под ними слились в одно темное пятно, меняли все лицо. Лещенкова зачерпнула, подала ей корец. Казанцев вертел цигарку в стороне, перехватил Ольгин взгляд. Оба улыбнулись глазами.

— Не устала… Не очень, — отряхнула капли о подбородка, кофточки, опустила корец в бочку, повесила.

— Так как, Данилыч? — скружковались мужики и бабы у дрог.

— Как и договаривались. Косилки и кони остаются в поле. Остальные домой. Пешком… А что делать? С конями на ночь останусь я с Трофимычем. Вот так…

— С дежурством повремени. — Из балки, где обедали, никем не замеченный, поднимался Юрин, секретарь райкома. Прямоплечий, грузный, он с трудом одолел крутой подъем, одышливо хватая квадратным сазаньим ртом воздух. У бочки без передышки выпил корец воды. Его тут же обступили. Вернулись поспешно и с дороги. — Вести добрые, друзья. Увяз немец под Курском. Увяз — и ни с места, — понял Юрин молчаливое ожидание. — Наши начинают…