На Казанскую Петр Данилович получил сразу три письма. После Покрова зарядили дожди, дороги развезло, почта не ходила недели две — вот и собрались сразу три: два от Виктора, одно от Андрея.
Домой Казанцев шел, земли под ногами не чуял. Потерявшие чувствительность пальцы мяли в кармане конверты-треугольники. У двора вдовой Хроськи Громовой споткнулся на ровном месте, замедлил шаг. Хроська, накинув на голову мешок от дождя и оскальзываясь на вымазанной в глине лестнице, лазила на угол хатенки, мостила соломой дыру.
— Течет?
— Течет проклятая.
— Морока. — Кряхтя, Казанцев одолел прямиком лужу в воротцах, подобрал вилы в грязи, надавливая сапогом, нанизал хрусткую и упругую, как капуста, мокрую солому.
— Вот спасибочко. Одной, чуть не убилась. — Хроська подхватила граблями охапку, напряглась и вытянулась, целясь, куда положить ее. — Так, так… И ладно. Иди, теперь я одна как-нибудь заглажу.
Дома ждали. На закраине скамейки у чугуна с водой сидела и инженерова дочка (Шура успела уже сбегать).
— Где ты гвоздался до сей поры? Совсем пропал. — Филипповна помогла старику разобраться с петлями фуфайки, подтянула в лампе фитиль, одела намытое до сияния стекло.
Петр Данилович долго возился с шапкой, потом никак не мог устроиться на скамейке и выбрать нужное расстояние от письма до глаз.
— Не могу. Глаз засорился. Читай от Виктора, — протянул письма Шуре, ребром ладони выгреб слезу из глаза, отер руку о штаны.
«Идем по Украине. Белые хатки, тополя-свечки, колодцы с журавлями — одни воспоминания. Одни пеньки да кострища на месте домов, черная зола. Люди прячутся по погребам, скитаются по балкам и лесам… Два раза видел Андрея. Наград нахватал — цеплять некуда. Вроде и не примечал раньше за ним такой лихости. По военному ремеслу — сапер, а все больше в разведках пропадает. Талант нашли в нем такой. Заматерел. Заикнулся, как, мол, после войны. И слушать не стал… Про семью теперь знаю. Думка такая — волна эвакуированных кинула их куда-нибудь поглубже. Ждите, авось вам напишет Людмила. Вы ить на месте обретаетесь, не двигаетесь…»
Второе письмо от Виктора совсем коротенькое: жил, здоров, только закончился бой за хуторок.
Андрей начал размашисто, закончил неожиданно суетливо. Буквы набегали одна на другую, поехали вниз: «Подошел танк. Старый знакомый, лейтенант Лысенков, машет в окно рукой… Зовут к начальству. Письмо передаю старшиной. Он в тыл едет…»
— В тыл Андрюшка едет. От войны подальше. Отдых, должно. Навоевался. — Филипповна вытерла передником нос, заблестела счастливыми слезами на всех.
— Старшина в тыл едет, — с трудом одолела сухость в горле и откинулась в тень Горелова.
Петр Данилович выразительно крякнул, шевельнул мохнатым навесом бровей:
— Ты зря, мать, не толкись.
— Как зря! Как зря! А как домой завернет ишо, — не на шутку возмутилась сбитая с толку Филипповна. — Он ить у нас безотказный.
Петр Данилович не стал перебивать женский разговор, вышел покурить. Дождь перестал. С соломенной крыши в лужи у стены осыпалась капель. Бражно пахло мокрой землей. Под кручей тупо гремело о разбухшее дерево весло. «Крутяк, должно, на сазанов охотится», — краем уха захватил этот звук Казанцев.
Как ни нудились в тревогах черкасяне, как ни гнули их к земле двойные тяготы, они поднимали головы все выше и, как солнышка в осенние хляби, ждали домой своих защитников и кормильцев.
Глава 5
Набрякшее веко дрогнуло, лейтенант Лысенков зверино-чутко прислушался к шумам за стеной клуни, скользнул взглядом на Андрея Казанцева, резавшего арбуз и хлеб на плащ-палатке, угольные хлопья тьмы по углам клуни, снова провалился в одуряющую дрему. Перед мысленным взором непрошено в яви, в зримо-телесной ощутимости, вставали последние недели с тяжелыми боями и короткими промежутками между ними, со смертями и без смертей, с едой накоротке и без еды целыми сутками. Все вместе это и давило многодневной усталостью. Она, как пыль одежду, пропитала все тело, въелась в каждую клеточку, поселилась там, кажется, навечно. Последнюю неделю не знали отдыха совсем. Репьем вцепились немцам в хвост, не отпускали. В безлюдных полях осыпались хлеба, из бурьянов блестели плешины арбузов и желтели дыни, в садах с дробным стуком осыпались на землю перезревшие яблоки и груши.
Танковая армия на марше напоминала огромную реку в несколько рукавов. Чтобы задержать движение этой реки, немцы забрасывали колодцы падалью, угоняли людей, жгли жилье. Черные холсты дыма, набухая опухолью изнутри, не покидали горизонт.
Скрипнули плетеные воротца клуни, спину окатило холодной сыростью, загудели голоса.
— Вставай, лейтенант, приехали! Дома небось побывал? — Казанцев поиграл финкой. Холодно-хищно блеснула сталь в слабом свете. — Черт-те куда запропал тренчик. — Налитые чернотой глаза Андрея увлажнились, преувеличенно шумно завозился на соломе, ища вокруг себя.
Лейтенант хватил ноздрями мякинный дух клуни, лапнул глазами по брезенту. В морщинах его собрались ручейки арбузного сока, стекали во вмятины лужицами. Завалился на бок, достал из-под себя планшет.
— Мост не надумали как брать? — Лицо после сна мятое, злое, в грязных мазках теней.
— Ты у нас начальник, лейтенант. — Мокрая синяя сталь финки снова вспыхнула в свете фонаря.
Язык Лысенкова наломился на ядреное словцо, сдержался. Проклятый мост. Из-за него и затеяна вся разведка. План захвата, конечно, был обмозгован вместе с Турецким и комбригом. Но сколько раз уже на войне готовые решения менялись в последнюю минуту. Все зависит от обстановки, какая складывается в нужный момент. Так будет оно и на этот раз. Как сложится обстановка к моменту появления их у моста, по ней и придется действовать. Эту солдатскую истину знали все, опрашивали больше для проформы. До реки оставалось километров двадцать. Подойти к ней рассчитывали на рассвете, в тумане. Там все и будет решаться в последнюю минуту. Пока везло. Пока в эту самую последнюю минуту приходили самые удачливые и выручающие решения. На нее, на эту последнюю минуту, надеялся Лысенков и сейчас. И вообще одно дело сказать «Есть!» командиру бригады, а другое — выполнить задачу. На войне, пожалуй, нет совсем задач, которые не связаны были бы с риском, потому Лысенков и злился, нервничал накануне этих решающих минут.
— Часовых меняли?.. Сменить, пускай поедят.
Взял ломоть арбуза, врезался в холодную мякоть зубами. По подбородку потекли ручейки сока. Не отрываясь от еды, держа обеими руками ломоть, вытерся рукавом.
— Там во фляжке есть, лейтенант, — напомнил Казанцев, жадно, по-детски трудясь над арбузом. Не дождался ответа, кинул через плечо. — Семка, ну-к мигом. Ты у нас самый шустрый.
— Не нужно, — буркнул лейтенант. — После моста.
— Тебе, Казанцев, война на пользу. Смелее становишься, — сказал Шляхов. Он, как и Казанцев, ел жадно, приморенно.
Вошел хозяин клуни, косоротый мужик с навечно заплывшим глазом. Немцы подвешивали его вниз головой и били по животу дубовой плахой. Стали ломать его четырнадцатилетнюю дочку. Поначалу, развлекаясь, гонялись за ней по двору. Потом потащили вот в эту клуню. Он не выдержал. Его тут же на перерубе, на ее глазах, и подвесили за ноги. Кричала… Потом все провалилось. Старуха помешалась, а он заикаться стал и рот набок повело. Дочка сейчас живет при нем. Он ее очень жалеет и отговаривает почему-то выходить замуж. Все это крестьянин рассказал вечером, между двумя присестами в хлопотах. Сейчас он принес кошелку яблок и груш.
— И-и-и… бер-рите. — Щека и рот запрыгали в неистовом тике, поехали к уху. — Про-про-п-падают. На д-до-рогу возьмите. Е-ехать по следам, по следам.
— Лейтенант, радист кличет. — В клуню просунулась голова часового. Подмигнул на пиршество: — Подавай, Семка. — Принял в пролом в стене ломоть арбуза и хлеб, исчез.
Лейтенант вернулся скоро.
— Кончай! — чертыхнулся, поднял с брезента ремень и планшет. Из штаба требовали движения, про мост спрашивали. Какого им еще движения?! Пожрать на часок остановились.