Танки двигались двумя корпусными колоннами. Дорогу укрывали жгучие и плотные, как войлок, облака пыли.
В небе вслед за танками ветер медленно двигал облачную рябь, косяками и подвижными стаями над подвижным фронтом переселялись птицы. Обычно сытая, по-вдовьи тихая и богатая красками осень выглядела ущемление, безлюдной и тоскливо-пустой. Над полями и перелесками прижилась дремотная и выразительная тишина. Покосившиеся и облупленные колоколенки на пригорках предупреждали о новых руинах, сожженных селах.
«Ничейная земля!..»
Исконно русские земли, места Тургенева, Лескова, Баратынского стали ничейными, плодили чертополох в рост человека и вместо сел — немецкие таблички с их названиями.
Андрей Казанцев лежал на пахнущем газойлем брезенте и смотрел на спокойно-грустные тени от хлебных суслонов в полях, на одинокие бабьи платки и дымы на огородах.
«Два года войны как столетие! — плелось в голове Андрея и путалось в жгучую тоску. — Не в этих ли дымах, сторожевых курганах, осенних просторах полей и бабах в платках наша раскованность и свобода?..» За спиной бубнили, как сквозь вату толкались голоса. Подобрал ноги, сел. Жуховский и незнакомый солдат, весь в глине, вертели козьи ножки. Прокуренными зубами солдат надкусил конец цигарки, пожевал, выплюнул.
— Какой сон видел, земляк? — спросил он Андрея.
— Всем по рублю, а мне трешка.
— Богатым будешь. — Рыжие глаза солдата вспыхнули ломкими лучиками, и тут же белесые поросячьи ресницы смыли смех. — Разоренная земля эта, дома не слаще. Баба с пятерыми, как рыба об лед, бьется. — Поперхнулся дымом, заслезились глаза. — Покров скоро. Дочке замуж пора, а женихов нету. И када конец всему…
— Будут женихи, — успокоил солдата Казанцев. — А на конец не поглядывай — голова закружится.
Впереди что-то случилось. Колонна стала. За серыми холмами внятнее заворкотал орудийный гром, слышнее стали запахи гари. В голову колонны проехал новый комбриг, моложавый, молодцеватый полковник с пышными усами.
Солдат в глине, пятясь задом, будто с печки, слез с танка, зашел по пояс в выхолощенную ветром некошеную пшеницу, набрал в ладонь колосьев, обшелушил, кинул в рот морщинистые камушки зерен.
— Баба твоя замуж выйдет, пока ты воюешь, — поддели солдата с башни.
— Дети не дадут. — Улыбчиво жмурясь, солдат снял с лица липкую паутину. — В деревне зараз самая сладкая пора.
— Хлебца бы горяченького с хрустящей корочкой из нового урожая. А-а?
Из головы колонны спешно прошли разведчики, Старшина, за ним двое в пятнистых маскхалатах.
— Лазутчика пымали, — скалил зубы старшина на окрики. — Передатчик в гармошке прятал.
— Вот гад!..
За холмами дугой выгибалась к небу жирная гарь.
— Палит все подряд, абы горело.
— А народ по лесам.
— Заводи! — прокатилось из головы колонны к хвосту.
Жуховский и солдат снова заспорили о колхозе, переправе через Днепр. О переправах через Днепр говорили так же решенно и буднично, как о колхозе. И от этих разговоров на Казанцева надвигались воспоминания, тоже домашние… Вот был дома, занимался домашним и знал, что оно непостоянное, что его бросать придется; теперь вернулось солдатское — думает о домашнем. Каким это чувство станет, когда он вернется совсем? Его уже сейчас тянет куда-то. Тяга эта от солдатских разговоров. Все они из разных мест… Поправил под собою нагретый от мотора брезент. Мысли как-то незаметно отошли в сторону, стал снова смотреть на кажущиеся тихими и похорошевшими в ярком неподвижном блеске осенние поля, полосатые арбузы в бурьянах на бахчах, дымы, бабьи платки, исчезающую в сумеречной дали дорогу, куда они двигались.
Вместе с войсками возвращались и беженцы. Дальние пристраивались к какой-нибудь части, так и двигались с нею. Детишек, старух сажали на лафеты пушек, к автоматчикам на танки. На привалах беженцы шли к солдатским кухням, пристраивались к брезентам, служившим столами, вели «домашние» разговоры.
Под вечер колонна остановилась в полусожженном селе. Кроваво-пыльную полоску заката сверху плющила серая глыба тучи. Тихо, как перед дождем. В вербах и на каршеватом болотистом лугу мутными озерами отстаивалась пыль, завернувшая туда с дороги. Дворы позагородили машины, танки, повозки. У плетней хрупали сено лошади. По-граждански неряшливо и озабоченно по улицам бродили ездовые.
Казанцев наплескался всласть у колодца, не спеша вытирался, смотрел, как ковыряет палкой в золе женщина. Карапуз лет трех в рубашонке выше пупка вышатал зубами пулю из патрона, хитро, радуясь своему успеху, посмотрел на Андрея и высыпал порох на тлеющее бревно. Желтая вспышка обожгла ему руку, опалила лицо, волосы.
— Ах ты, волчье отродье! — Женщина нашлепала карапуза, снова вернулась к своему занятию. Карапуз почесал поротый зад, поковылял к раздавленному корыту посреди двора, потянул из-под него железную пулеметную ленту, немецкую.
— Что ты понимаешь! — густой бас за плетнем. — Мой дед сухари в Севастополь на волах возил в Крымскую кампанию.
— Умная голова!.. Это по прямой тридцать, на пузе все триста будут! — петушиный тенорок.
— До Днепра рано считать, — отозвался на спор Лысенков, порезал на брезенте арбуз, прижал к груди раздобытый где-то домашний хлеб, выпеченный на капустном листе. — Садитесь.
Скрипнули тормоза, за танком остановилась машина, на брезент завернул колючий холст пыли.
— Хлеб-соль!
— Черт вас носит, и не пожрать без пыли! — ответили от брезента.
— Мы тоже голодные.
— Извините, товарищ полковник, — узнал Лысенков комбрига.
— Ничего, ничего. Обедаете или ужинаете?
— Пищу принимаем. Принесли еще два котелка борща.
— От стервецы, до чего ж вкусно, — обжигаясь, похваливал полковник. — Берите на довольствие.
— Наш повар капусты сам наворовал, а две курицы в «тигре» нашли.
— В «тигре»?
— Ага. И ведро меда.
— Сладкое любят?
— Они уже на том свете, у ворот Христовых околачиваются.
На запах еды и сочный хруст арбуза подошел кривоногий карапуз, отыскал среди дяденек знакомого, остановился за спиной Казанцева, ковырял в носу и сопел, пока Андрей не заметил его.
— Иди, иди, — дружески подмигнул и поманил малыша Андрей. Малыш с готовностью прыгнул ему на колени и завладел ложкой. Хлеб достал с брезента, предварительно выбрав глазами кусок побольше. — Товарищ майор, — повернулся Андрей к Турецкому, — там его мать. Голодная. Позвать?
Женщина привела с собою и девочку. Солдаты подвинулись. Тихо. Только скребки ложек, сопение да чавканье.
— Любушка, доченька, принеси яблочек. — Женщина переложила ложку в левую руку, ладонью поправила волосы под платок.
Девочка принесла в заполье платьица антоновку в надзелень. В танках у всех были яблоки получше, но девочку обижать не стали. Разобрали яблоки из подола, захрустели сочно.
— Как жить будете, хозяюшка?
— Как? — Женщина поглядела на горбатые силуэты машин на деревенской улице, голопузого сынишку, который кусочком хлеба выбирал остатки каши из крышки котелка, пощупала зачем-то гимнастерку на плече солдата-соседа. — Теперь-то жить можно. Отроем землянку и будем жить… Колхозов, говорят, не будет?
— А что будет?
Женщина стушевалась. Пухлые в суставах пальцы забегали, смяли завеску на животе.
— Настраивайся, тетка, снова на советскую власть. — Солдат, мотавший обмотку, уставился на впалые щеки женщины, траурную чернь под глазами, вывернутая губа дернулась. — Поподменили вас тут.
Женщина отшатнулась, будто ударили ее. Одряблые бледные щеки выжег неяркий румянец. Малыш уставился на мать, бросил недоеденную корку, оттолкнул котелок.
— Это что ж, и ему всю жизнь отвечать за безвинную вину?
— За какую еще безвинную? — Солдат домотал обмотки, распрямил узкую спину.
— Оккупацией глаза колоть?
Лысенков послал солдата, мотавшего обмотки за чаем на кухню, сдвинул котелки на брезенте.
— Ты, тетка, не обижайся. Все мы хватили лиха.