Изменить стиль страницы

Когда убивали Асторре, нанесли рану и юной жене его, старавшейся телом заслонить супруга. Ему же самому нанесли столько ран, что и пятой части было достаточно для умерщвления.

В ту же ночь убили старого Гвидо и сына его Джисмондо и самого отважного из дома Болоньи — восемнадцатилетнего Симонетто и их оруженосцев… Утром толпы любопытных на улицах окружили неубранные трупы.

В семье Грифонетто его участие в измене вызвало бурю: его мать, Аталанта Болоньи, и его жена, Дзенобия, надели траур и покинули дом, захватив с собой детей, — ведь Грифонетто был родственником старого Гвидо.

Потом Болоньи, ускользнувшие от убийц, собрали войско и ворвались в Перуджу. Грифонетто убили солдаты на улице; тело было его покрыто ранами, но мать и жена застали его в живых.

Он умер мужественно.

А через пять лет мать Грифонетто — Аталанта Болоньи заказала ученику Перуджино, двадцатилетнему Рафаэлю, картину, которая должна была увековечить память ее несчастного сына.

И Рафаэль ее написал (сейчас она находится в галерее Боргезе).

В фигуре юноши, несущего тело мертвого Христа, художник изобразил Грифонетто…

Работа молодого Рафаэля, несмотря на печальный сюжет, дышит умиротворением и покоем; она торжественна и тиха; даль, расстилающаяся за античной фигурой Грифонетто, ясна и безмятежна; трудно найти больший контраст между темными силами, которые усеяли в ту ночь узкие улицы Перуджи трупами, и ясным, высоким разумом художника, не желающего думать о насилии и жестокости.

(Не раскаялась ли Аталанта Болоньи в том, что обратилась к молодому Рафаэлю?)

«Когда было найдено на улице тело Асторре и тело Симонетто, — рассказывает хроника, — ими любовались как античными героями, настолько черты их были исполнены благородства и величия».

Нам, людям XX века, совершенно непонятно, как можно, найдя на мостовой убитых с величайшей жестокостью юношей, любоваться ими, как римлянами эпохи Цезаря, не видя ужасных ран. Подобное восприятие кажется нам совершенно непостижимым. А век Рафаэля восхищался «героическими» телами, не думая об ужасах насилия.

(Может быть, мать Грифонетто нашла в картине Рафаэля то, чего не находим сегодня мы?)

Рафаэль оказал величайшую честь ее сыну, сообщив ему античное величие, как оказали величайшую честь Асторре и Симонетто те, кто сопоставил их с легендарными римлянами.

Человечность людей эпохи Рафаэля не похожа на нашу, более утонченную и восприимчивую, но это не делает ее менее высокой.

Постараемся ее понять.

Постараемся ее понять с помощью Стендаля. Сегодня мне кажутся наивными вопросы, которые заключены в скобки: «Не раскаялась ли Аталанта Болоньи в том, что обратилась к молодому Рафаэлю?.. Может быть, мать Грифонетто нашла в картине Рафаэля то, чего не находим сегодня мы?»

Я думаю сегодня, что мудрость Аталанты Болоньи состояла в том, что она узнала сына не в фигуре юноши на картине Рафаэля.

Она узнала сына в самом Рафаэле.

Она, может быть, не настолько осознанно, как Стендаль через несколько столетий, понимала: если бы не было ее сына, не было бы и Рафаэля. Когда Рафаэль закончил великую картину, он стал ее сыном. В этом жестокая логика и не менее жестокая мудрость эпохи. И в этом же логика метода Стендаля.

Стендаль понимал: только в эпоху великих страстей и характеров возможно появление великой живописи. И в сущности, это не было его открытием. Это было лишь обобщением опыта человеческой души и опыта развития искусств. А открыл это, открыл это… Леонардо да Винчи! Тот самый Леонардо, который открыл немало вещей, открытых второй раз через ряд столетий после него.

Открытие было совершено Леонардо и в его мыслях о живописи, и в фреске «Тайная вечеря». Суть открытия будто бы и очевидна: живопись показывает невидимое — видимым, жизнь души — в жизни рук, лица, «телесного состава» человека. Именно поэтому уровень развития изобразительных искусств (именно изобразительных) зависит от масштабов страстей и человеческих отношений века. В эпохи падения характеров и чувств возможна (возможна…) большая литература, но не большая живопись. Возможен Диккенс или Льюис Кэрролл — в тихой, стабильной викторианской Англии, но не неистовый Микеланджело. В безбурные века можно исследовать тщательно, талантливо, даже гениально человеческую душу, но не изображать ее. Чтобы изображать, нужен особый склад и стиль жизни, обуславливающий особенную жизнь души, иначе изображать будет нечего.

Апостолы в «Тайной вечере» Леонардо — люди сильных страстей, открытых и бурных характеров, они могут опрокинуть стол, за которым сидят, они, кажется порой, как это ни кощунственно — ведь речь идет об апостолах Христа, — могут ударить, даже убить. Сообщение учителя, что один из них изменник, вызывает бурю чувств. И в этой буре вырисовывается самое дорогое для живописи: разнообразие личностей в разнообразии видимых форм душевной жизни. Ни один жест, ни один поворот головы, ни одна черта лица не повторяются дважды.

Когда французский король Людовик XII увидел эту фреску — новорожденную, не поврежденную временем и реставрацией! — он захотел, чтобы его инженеры нашли возможность… перенести ее во Францию. И когда те объясняли ему, что это технически невыполнимо, он им не верил, он не понимал их доводов. И мы можем его понять — мы можем его понять, потому что для него эти апостолы были не изображениями на стене, а живыми людьми, которых можно посадить на коней, чтобы они поскакали на север, во Францию…

Известно, что Леонардо советовал художникам «делать» фигуры с теми жестами, которые говорили бы о том, что творится в душе у героев. Это совет в духе «метода Стендаля» или, точнее, «метод Стендаля» в духе этого совета.

Возможны ли великие картины, великие «фигуры» в душах невеликих?

В ту эпоху было высоко развито чувство, особо ценимое Стендалем: чувство опасности. Стендаль полагал, что лишь это чувство, не расслабляя, а сосредоточивая волю, вырабатывает силу характера. И в этом он был абсолютно логичен.

Когда читаешь «Историю живописи в Италии», кажется, что даже беды, несчастья, трагедии героев «итальянских хроник» вызывают у Стендаля чувство высокой зависти. Он завидовал даже их душевным мукам, потому что в этих муках было то богатство жизни, которого лишила его современная ему действительность. Из сумерек посленаполеоновского режима, с его суетой, тщеславием, себялюбием, непониманием больших страстей, — из этих сумерек Стендаль очарованно всматривается в игру красок итальянского Ренессанса.

В нас, людях XX века, картины обычно возбуждают ум больше, чем сердце.

Стендаль же, несмотря на весь его ум, воспринимал сердцем живопись.

Я даже берусь утверждать, что он писал о живописи сердцем.

Отсюда, может быть, и дилетантизм некоторых его суждений.

Стендаль называл себя дилетантом в первоначальном, возвышенном смысле этого слова: дилетант — любитель. Но об универсальности Леонардо он написал по-дилетантски в понимании сегодняшнем, в смысле беглости и неглубины суждений, которые окрашиваются очарованием стендалевской личности. Отмечая, что Леонардо да Винчи усовершенствовал каналы миланской области, открыл, почему луна кажется пепельной и голубой, закончил в Милане модель гигантского коня и «Тайную вечерю», написал трактаты по живописи и физике, после чего мог «счесть себя первым инженером, первым астрономом, первым живописцем и первым скульптором», Стендаль затем пишет, что «Рафаэль, Галилей, Микеланджело явились за ним и пошли дальше, чем он, каждый в своей области».

Не говоря уже о том, что Леонардо никогда не был первым астрономом, — земля занимала его гораздо больше, чем небо, — ни Рафаэль, ни Микеланджело, ни Галилей не пошли и не могли пойти дальше Леонардо — в совокупности живописи, науки и инженерии. Он в этом непревзойден.

Как универсальная личность Леонардо уникален и несопоставим ни с кем.

Стендаль дальше ясно и точно пишет о том, что Леонардо — создатель «науки о человеке», тем самым опровергая мысль о том, что те, кто явились вслед за ним, «пошли дальше». Человек, чья историческая заслуга в утверждении основ «науки о человеке», тоже абсолютно уникален как первооткрыватель.