Гена. Ну... Он добрый!
Профессор. Так. Дальше.
Гена. Он благородный, только... Я не знаю, как сказать. Ну, слабый, что ли. Хотел, как лучше, а и хозяйке с дочерью не помог и себе навредил. Потому что не тем путем шел.
Профессор. Что ж, примерно так. Положим, другого пути для немедленной помощи бедным женщинам он и не мог найти, но главное дело в том, что он вообще не восставал на жестокость жизни, а как бы попробовал действовать по ее же бесчестным правилам. Да, он полон благородных чувств, он хочет совершать благородные поступки, но для этого у него нет не только возможностей, но и внутренних сил. Он, на свою беду, не способен бороться с жизнью. Он ее жертва...
Гена. Как Горький сказал, «разбитый жизнью»...
Профессор. Вот-вот. И поэтому, когда читатели спрашивали, почему, дескать, в пьесе «На дне» нет прямого сигнала к восстанию, этот вопрос был, конечно, очень и очень наивным. Если угодно, сигнал, призыв звучали в том, как Горький изображал людей, разбитых жизнью, с какой горечью, с каким гневом, но тот же Сатин, уж конечно, не мог бы стать одним из тех, кто готовил, а потом и поднял восстание. И вот, может быть, – я говорю очень осторожно: может быть – для того, чтобы это стало совсем ясно, Горький пишет свой сценарий.
Гена. А из пьесы это разве не было ясно?
Профессор. Было, но, как видишь, не всем. А Горький не хотел разночтений. Он хотел, чтобы его замысел был предельно ясен всем и каждому, даже тем, кто еще очень слабо ориентируется в литературном океане. Чтобы его герои предстали не только в один-единственный миг своей жизни, но в движении, чтобы было видно, куда они движутся, куда могут – и куда не могут – прийти. Ради этого Горький и заставил Сатина прожить еще одну, так сказать, первую жизнь, что, между прочим, не такая уж редкость, как может показаться. В истории литературы случалось, что иной герой ухитрялся прожить, наоборот, новую жизнь – вторую, третью, четвертую... Но об этом уж давай в следующий раз.
ВТОРАЯ ЖИЗНЬ ПОМЕЩИКА НОЗДРЕВА
Вот он, этот самый раз. И начинается он, мягко говоря, странно. Не успел Гена выпалить свое: «Здрасте, Архип Архипыч!» – как к нему кидается Ноздрев.
Ноздрев. Ба, ба, ба! Какими судьбами?
Гена (ошарашенно). Это... вы мне?
Ноздрев. И он еще спрашивает! Да я, не поверишь, только что сказал вот ему: «Ну, говорю, брат Архип, смотри, говорю, ежели сию минуту к нам сюда не заявится... этот...» Как бишь тебя! Евстигней? Селифан? Акакий? Э, да все равно! Позволь, душа, я тебе влеплю один безе! Да, да, ты уж не противься, одну безешку позволь напечатлеть тебе в белоснежную щеку твою!
Гена. Отстаньте от меня! Не хочу я с вами целоваться! Архип Архипыч, что тут у вас происходит? Я думал, вы к новому путешествию готовитесь, а тут, оказывается...
Профессор. Успокойся, Геночка! Ты не ошибся. Я действительно окончательно обдумывал, даже обкатывал наш новый маршрут, и вот для репетиции, на пробу пригласил этого господина...
Гена. А! Значит, мы сегодня в «Мертвые души» отправимся?
Профессор. Почему ты так решил?
Гена. Как почему? Шутите? А зачем же тогда здесь Ноздрев-то?
Ноздрев(одобрительно). А ты, брат Архип, я вижу, в самом деле шутник! Хвалю! Ты мне сейчас точь-в-точь напомнил штаб-ротмистра Поцелуева, тот тоже, бывало... Вообрази: бордо называет просто бурдашкой. Каково? А? «Принеси-ка, брат, говорит, бурдашки...». Этакая бестия! (Хохочет.) А твой Евстигней...
Профессор(сбитый с толку). Какой Евстигней?
Ноздрев. Как это какой? Натурально, вот этот, который изволил пожаловать!.. Так вот, твой Евстигней ни дать ни взять поручик Кувшинников. Такой же мошенник, ей-богу!
Профессор. Нет, я вижу, так у нас дело не пойдет. Ноздрев не даст. Что ж, как было сказано, я его породил, то есть вызвал сюда, я и...
По-видимому, он нажал на какую-то хитрую кнопку – как бы то ни было, Ноздрев действительно испарился.
Так-то оно спокойнее.
Гена. И все-таки я вас не понимаю. Зачем же он тогда вам понадобился? Что ли, вы его характера не знаете? Тем более если даже и не собирались сегодня «Мертвыми душами» заниматься... Да, между прочим: а куда же мы отправимся? В какую-нибудь другую книгу Гоголя?
Профессор. Нет, не Гоголя. Салтыкова-Щедрина.
Гена. Тогда я вообще понимать отказываюсь. К Щедрину-то Ноздрев какое отношение имеет?
Профессор. Да имеет некоторое... Видишь ли, дружок, в 1881 году Михаил Евграфович начал публиковать в журнале «Отечественные записки» «Письма к тетеньке»...
Гена. Письма – и публиковать? А к какой тетеньке-то? К своей, что ли?
Профессор(раздосадованно). Да нет! Неужели не понятно! «Письма к тетеньке» – так называется знаменитое произведение Щедрина. Цикл его сатирических очерков. Просто написаны они были в форме писем – это вообще довольно часто встречается в литературе. Помнишь, например, «Бедных людей» Достоевского?.. Словом, это щедринское сочинение написано от лица некоего жителя Петербурга, который сообщает своей, так сказать, тетеньке...
Гена(придирчиво). Почему «так сказать»?
Профессор. А потому, что под тетенькой подразумевалась не какая-нибудь пожилая дама, а некто... вернее, нечто совсем иное. Как полагают исследователи – да это, в общем, даже несомненно, – тут прямо имелось в виду само тогдашнее российское образованное общество. Тот есть та его часть, которая была преисполнена предрассудков, этаких, если так можно выразиться, тетенькиных, мягкотелых иллюзий и готовности немедленно приспособиться к новой и очень жесткой политике самодержавия. Ведь это пора, когда только-только бомбой, брошенной народовольцами, убит царь Александр Второй и на трон вступил его сын Александр Третий, настроенный, как понимаешь, весьма нешуточно. Вот Щедрин и... Да что я тебе взялся лекцию читать! Туда! В ту эпоху и в язвительную прозу Салтыкова-Щедрина!..
И как всегда, без проволочки возникает голос щедринского Племянника. Впечатление таково, будто он сидит и скрипит пером, сочиняя взаправдашнее письмо своей взаправдашней провинциальной тетеньке, и в то же время можно уловить (даже нельзя не уловить), как он словно бы потешается и над тетенькой, и над собою самим, и над своим занятием.
Племянник. Милая тетенька! Помните ли вы, как мы с вами волновались? Это было так недавно. То расцветали надеждами, то увядали, то поднимали голову, как бы к чему-то прислушиваясь, то опускали ее долу, точно все, что нужно, услышали, то устремлялись вперед, то жались к сторонке... И бредили, бредили, бредили – без конца!
Ах! Весело тогда было. А ныне...
Вы спрашиваете, голубушка, хорошо ли мне живется? Хорошо-то хорошо, а все-таки не знаю, как сказать. Притеснений нет, свобода самая широкая, даже трепетов нет – помните, как в те памятные дни, когда, бывало, страшно одному в квартире остаться, – да вот поди ж ты! Удивительно как-то тоскливо. Атмосфера словно арестантским чем-то насыщена, света нет, голосов не слыхать, сплошные сумерки, в которых витают какие-то вялые существа. Все вдруг как-то переменились – и даже...
Представьте себе, тетенька, кого я на днях встретил! Нозд-рева!..
Гена. Кого?
Племянник (словно нарочно откликаясь на его удивленный вопрос). Именно Ноздрева, того, с которым мы когда-то у Гоголя познакомились! Не пугайтесь, однако ж: это далеко уж не тот будет Ноздрев, которого мы знавали в цветущую пору молодости, но солидный, хотя и прогоревший консерватор. Штука в том, что ему посчастливилось сделать какой-то удивительно удачный донос, а потом дальше да шире – и вдруг с ним совершился спасительный переворот! Теперь он говорит только трезвенные слова, и обе бакенбарды, которые – помните, тетенька? – из-за трактирных потасовок были у него одна короче другой, ныне одинаковой длины и одинаковой пушистости... Словом, встретились мы на Невском, и, признаюсь, первым моим движением было бежать. Однако вижу, что человек совсем-таки переродился – делать нечего, подошел...