Изменить стиль страницы

Я проходил через удивительно пустынный, словно вымерший, аэровокзал. Сумасшедшие комиссионеры атаковали отставших от меня пассажиров.

Какой-то хорошо одетый джентльмен распахнул передо мной двери, просительно протягивая руку.

Со всех сторон на меня ринулись парни в форменных фуражках. Я видел разъяренные лица, вылупленные глаза, открытые рты. Люди отталкивали друг друга, наперебой предлагая свои такси. Я улыбнулся, не зная, кого выбрать. Едва я сделал шаг к одному из шоферов, как остальные конкуренты накинулись на него и сбили с ног. Я отступил и оказался под защитой огромного детины, вставшего в оборонительную позу. Он пятился к своей машине, делая знак следовать за ним. Мне это не удалось. Я еле вырвался из свалки, поплатившись пуговицами пиджака, и в аэровокзале попал в объятия комиссионера, предлагавшего «кадиллак» по цене велосипеда.

– Я жду вас, сэр, – прошептал он, беря меня под локоть.

В конце концов, я мог себе это позволить, держа под мышкой неразмененный миллион. И я истратил в пути все деньги, оставив лишь мелочь, чтобы доехать до редакции в новом собственном автомобиле… Он был просто великолепен, не стыдно проехаться и с самой Эллен!..

Лишь много позже я понял, что увидел привычный наш мир как бы через «ЛУПУ ЖИЗНИ», когда все выглядит яснее, выпуклее, понятнее, но в существе своем остается самим собой, рожденным все теми же привычными нам кризисами: топливным, валютным, инфляцией, конкуренцией, стремлением к всемирной гегемонии и остальными гримасами. Сейчас все это столкнулось, исказилось, выросло, безобразя и без того отталкивающие нелепости нашей жизни. Словом, я увидел свой мир в микроскоп. Но не сразу, не сразу понял это!..

Я уже слышал, что Нью-Йорк бьет лихорадка, но ее проявления показались мне странными. У светофоров не было пробок, поток машин был непривычно редким. Зато у тротуаров их стояло несметное число, и чуть ли не все с надписями «Продается»…

Поистине паника, начавшаяся на бирже, подобно радиации, поразила здесь всех… кроме меня. Я-то был в защитном костюме удачи.

Остановиться около небоскреба треста «Ньюс энд ньюс» оказалось невозможно, я проехал две мили в тщетной надежде где-нибудь пристроиться около тротуара. Наконец, плюнув на грозивший мне штраф, я оставил машину во втором ряду.

На панелях бесцельно толкалось множество людей. Витрины сверкали товарами и наклейками с перечеркнутыми старыми ценами. Повсюду «дешевая распродажа», но магазины были пусты. Продавцы и хозяева стояли на пороге, зазывая прохожих, хватая их за рукава, как на восточных базарах. А некоторые, видимо уже потеряв надежду, смотрели на толпу унылыми глазами.

Тревога закрадывалась мне в сердце.

– Что, парень? Тоже в Нью-Йорк за работой? – спросил меня крепкий детина моих лет, бесцельно бродивший, засунув руки в карманы, у счетчика платной автомобильной стоянки.

– Я из Африки и плохо понимаю, что здесь происходит, – ответил я.

Безработный выплюнул окурок на тротуар.

– Что ж тут понимать? Закрылись атомные заводы. Шабаш. Кому они теперь нужны, если бомбы не взрываются? А мы, которые на них работали и кормились на будущих несчастьях, оказались за бортом. Ну и примчались сюда в надежде схватить работенку, а здесь…

– Но ведь здесь нет атомных заводов!

Парень усмехнулся.

– Все одной веревочкой связано. Порвалась веревочка – вот все и развалилось. Оказывается, не только мы там, но и все тут работали на войну. Автомобиль военной гонки на ходу затормозил, а мы все вылетели из кузова…

Мне стало жутко. Я подходил к тресту «Ньюс энд ньюс», замедляя шаг.

Все было уже ясно. Существовала ли хоть одна фирма, которая так или иначе не была связана с военным производством? Экономика наша была уродливой. И вот аннулирование военных заказов, замораживание средств, отсутствие кредита… Владельцы фирм хватаются за головы: нечем платить в очередную субботу рабочим и служащим. И они увольняли их, хотя те и должны были производить самые необходимые, совсем даже невоенные вещи. Цепная реакция краха распространялась с ужасающей быстротой, парализуя организм цветущей страны.

Мы отмахивались от устаревших, как нам казалось, выводов Карла Маркса о неизбежности промышленных кризисов. У нас в последние годы бывали только временные спады производства. Их всегда удавалось компенсировать военными заказами. В такие дни мы, журналисты, особенно старались разогреть деловую конъюнктуру на угольках военного психоза. Оказывается, военная истерия, страх, балансирование на грани войны нам были необходимы как наркотики, без которых не могло жить дряхлеющее тело мира свободной инициативы… И вот теперь шприц сломался… И словно выпал из арки запирающий ее центральный кирпич, арка нашего хозяйства рухнула… Рухнула как после взрыва. Да, да! Это был антиядерный взрыв, бесшумный, бездымный, но не менее разрушительный, чем тот, который я видел в пекле… Вся страна лежит сейчас в развалинах своего былого благополучия. Так неужели же перспектива ядерной войны была спасительной силой нашего хозяйства? Неужели без нее нельзя обойтись? Неужели только в работе военных заводов спасение?

Лифт в вестибюле небоскреба не работал… Значит, действительно произошло что-то ужасное, если в Нью-Йорке перестают работать даже лифты!

Знакомый швейцар грустно улыбнулся мне. Он признался, что не знает, служит он или нет:

– Все вокруг сошли с ума. Фирмы лопаются как мыльные пузыри, сэр. Сына выбросили на улицу. Он пекарь. Перестали выпекать хлеб. У хозяина не стало кредита на покупку муки. Мука гниет. Ее владельцы тоже разоряются. Не могут ее сбыть. Небо обрушилось на нас, сэр.

Воистину так! Небо обрушилось. Но ведь хлеб не снаряды!

Газеты треста «Ньюс энд ньюс» не выходили. Рабочие были уволены, помещения закрыты. Так бывало, но лишь при всеобщих стачках.

И тут я увидел босса. У меня потемнело в глазах, словно меня нокаутировали. Он шел через вестибюль.

Я бросился к нему. Ведь я могу оказать его тресту решающую помощь. Здороваясь, я протянул ему портфель. Босс тускло посмотрел на меня исподлобья. Его глаза казались сонными.

– Это дневник, мистер Никсон, – неуверенно начал я, расплываясь в улыбке. – Здесь все описано… Здесь ужас…

Босс усмехнулся.

– Ужас там, – показал он глазами на окно и отстранил портфель. – Ужас сейчас валяется повсюду, он дешево стоит. Вот так, мой мальчик. Идите к дьяволу и можете использовать свой дурацкий дневник для подстилки, когда будете ночевать в сквере на скамейке или под нею.

И он отвернулся. У него был крепкий, как у тяжелоатлета, затылок, переходящий прямо в шею.

Я не существовал для босса. Он не оглянулся.

Я выскочил за ним на улицу, но рука не послушалась, не ухватила его за полы пиджака.

Он сел в «кадиллак», почти такой же, как и мой, новый, никому теперь не нужный, и уехал.

Куда? Зачем?

Неужели и он погребен в развалинах антиядерного взрыва? Я видел улицы руин, которые лишь казались домами, толпы людей, которые лишь казались живыми, город, который лишь казался существующим, страну, которая лишь считалась богатой и сильной, страну, у которой отказался работать мозг… Да работал ли он когда-либо? Ведь у нас все было построено на стихийном регуляторе, на звериной борьбе, на конкуренции, на страхе быть выброшенными на улицу.

Я мог размышлять сколько угодно, даже стать нищим философом или философствующим нищим…

Мне некуда было идти. Домой, где домовладелец поспешит предъявить мне счет за квартиру, который мне не оплатить?

Начались страшные дни.

Газеты нашего треста закрылись. Еще выходил «Нью-Йорк таймс» и еще несколько старых газет. Я тщетно старался сбыть свой товар.

Один редактор, возвращая мне рукопись, покачал головой и посоветовал продать дневник в Москву… Я был ошеломлен. Мне казалось, что мои симпатии сквозили в каждом моем слове. Я всегда был предан свободному миру.

Я ночевал в своем проклятом «кадиллаке», на который истратил столько денег. С ними можно было бы протянуть, а теперь…