Изменить стиль страницы

Зимой я учился дальше.

Начал занимался живописью.

По прежнему дружил с семьей Косач ставшей родной, своей, дружеской.

В январе отношенья с Марусей как то вдруг неожиданно для меня изменились — и до сих пор я не знаю причины разрыва — мы странно расстались.

Я без границ горевал.

Мне невезло в идеальной любви, а Поэт был настроен идеально.

Я чувствовал какое то несоответствие между мной — человеком реальности и Им, ищущим нездешняго блаженства.

В чем то таилась глубокая ошибка, нелепость.

Но сильный и свободный орел — Я не хотел навязываться на исправленье отношений принципиально — тем более, что нечувствовал за собой вины никакой.

Я оставил любимую гордо.

И всю свою печаль неизбывную, всю нестерпимую боль разлуки, все силы любви я отдал Поэту во имя Искусства.

До самозабвенья, до фанатизма, до экстаза грустинный Поэт, отдался Своей поэзии — скорбной, но гордой, как Он.

Так одиноко кричит лебедь, если вдруг потеряет подругу свою снежнокрылую.

Загрустили луга
Озимые поля
Осеннее небо, земля —
Листины
Травины
Цвети мы
Ветвины
Чистейшие слезы —
Святые росины —
Всем жалко лебедя.
(Девушка босиком)

Поэт целые дни сидел в своей комнате (на петербургской, стороне) и писал стихи, поэмии.

Только милая хозяйка квартиры Ольга Ивановна да ее дочь Лида иногда развлекали Поэта музыкой за вечерним чаем.

Весной я прочитал (под влияньем товарищей) на курсах первую лекцию Проблемы Пола и Отто Вейнингер.

Весной же из газет я узнал об организации известным Шебуевым альманаха — Весна.

Я показал свои вещи — Шебуев сразу встретил меня чутко, широко, культурно.

Он мне предложил секретарствовать — помочь редактировать обильный матерьял стихов и прозы

Альманах Весна вышел Красиным изданьем альбомного формата с рисунками талантливого Ив. Грабовского, но содержимое — слабо, бледно, неуверенно.

На лето (с расшатанным здоровьем) я уехал к спасительным берегам Чорного моря.

Поселился жить в Балаклаве, а потом переехал в Георгиевский монастырь: там работал под руководством художника Цветкова по реставрации иконописи.

Монахи угощали вином, фруктами, сочными отелами.

Я скоро поправился.

Поэт мечтал, работал, созерцал.

Захотелось перед Петербургом — побывать в Перми — почувствовать родных и Каму.

Побывал в Перми и снова — в Петербург.

Осенью в Петербурге Шебуев затеял издавать еженедельный журнал Весна и меня пригласил редактором.

Одновременно я стал сотрудничать в Обозреньи театров у И. О. Абельсона — писать рецензии о театрах и еще в — Вечерних новостях (печатал рассказы).

Журнал Весна продолжался месяца три.

Меня привлекли к суду за порнографию стихов Шебуева.

В Весне впервые начал печататься Игорь Северянин, Хлебников, Арк. Бухов, Пимен Карпов, Николай Карпов, Е. Курлов.

Здесь печатались: Андреев, Куприн, Петр Пильский, Аверченко, Алексей Ремизов.

Поэт стал глубоко дышать воздухом своих товарищей по печатному слову.

На одном из редакторских приемов (принимали попеременно Шебуев и я) пришел в редакцию Хлебников, принес спиралью скомканную тетрадку — Мучоба во взорах — и странно попятившись до дверей исчез.

И что то курлыкнул про себя.

Мучобу во взорах — напечатали.

Хлебников нечаянно в случайные часы вновь появился: новый, светлый, удивительный.

И с этой поры — когда Поэт нашел Поэта — мы — друзья на веки звездные.

Он нерасставался с Ним.

Журнал прогорел.

В Петербурге возникла ежедневная газета Белкова — Луч света.

Меня пригласили редактировать.

Я сгруппировал почти всю новую литературу.

Предложил сотрудничать Ф. Сологубу, Алексею Ремизову, А. Блоку, Вяч. Иванову, Кузьмину, Г. Чулкову, Хлебникову, Гумилеву, Городецкому.

На одном из первых редакционных собраний Г. Чулков и Городецкий вероятно из желанья завладеть моим портфелем редактора осудили зло мой образ действий.

Я ушел из редакции и газета кончилась.

Стал наниматься живописью и узнал, что Кульбин организовывает выставку картин (на морской) — Импрессионисты.

Я понес на жюри свою вещь — Березы — (масло, пуантелизм) и счастье мне разом привалило.

Картину повесили, оценили ярко и на верниссаже она продалась.

Тут знакомлюсь с Бурлюками, Ар. Лентуловым, Борисом и Элей Григорьевыми, Еленой Гуро, Матюшиным, Кульбиным, Дыдышко, Быстрениным, Спандиковым, Школьник.

Сплошь — самоцветы — глубокие парни.

Быстро и неразрывно схожусь с гениальным Давидом Бурлюком и его великолепными братьями Володей и Колей.

Я, Бурлкжи, Хлебников, начинаем часто бывать у Елены Гуро (жена Матюшина) у Кульбина, у Григорьевых, у Алексея Ремизова.

Всюду читаем стихи, говорим об искусстве (за чаем с печеньем — Додя улыбнись), спорим, острим, гогочем.

В биржевке вечерней Н. Н. Брешко-Брешковский офельетонил нас — мальчиками в курточках, и нам стало еще веселее.

Мы закурили трубки.

Молодость юность, детство были всегда нашими солнцевеющими источниками творческих радостей.

Наша культурная вольность, буйная отчаянность, урожайный размах, упругие наливные бицепсы и без-предельная талантливость от природы — всюду оставляли ярчайший след нашего пришествия.

Стариковское искусство окончательно сморщилось, закряхтело.

Любого невинного лозунга нашего, вроде: — Левая нажимай-было достаточно, чтобы искусство старости сдохло, но — защищенное полицией, дворцами, буржуазной своей прессой, капиталом и мещанами изящного вкуса, — оно настолько неиздыхало, а даже решилось бороться доносами и намеками на нашу вредную анархичность и неблагонадежность.

А мы — истые демократы, загорелые, взлохмаченные (тогда я ходил в сапогах и в красной рубахе без пояса, иногда с сигарой), трепетные — уверенно ждали своего Часа.

Футуризм воссолнился.

Мы явились идеальными Детьми своей Современности.

За нами была гениальность, раздолье, бунт, молодость, культура, великая интуиция.

У нас еще небыло обильных плодов труда, зато была мировая энергия, стремительность, высшее напряженье сил.

Наконец было достаточно нас видеть или слышать, чтобы чуять пронзенность острого присутствия гениев.

А количество трудов никому ненужно.

Вот в такой — амплитуде назреванья от Грядущаго — Футуризма — расцветал Поэт.

Я стал работать в студии Давида Бурлюка, не переставая посещать вновь лекции.

Весной гостил у Елены Гуро-Матюшина на даче в Ораниенбауме.

Но лето уехал в Пермь и поселился жить в глухой деревушке Новоселы с братом Петей.

Здесь я начал жить по-стихийному, по-истинному — только как Поэт.

С утра до вечера я уходил в луга, в лес, в простор полей, жег костры.

Нашел где то в глуши — на речке Ласьве — заброшенную землянку, уладил ее и стал там проводить да как: задумал написать книгу — Землянка — в форме романа, с поэтическими сдвигами.

Но писались только стихи.

Впрочем Поэт написал там лирическую сагу в трех перемнах — Семь слепых сестер — для театра (до сих пор лежит без движенья на Каменке).

Я много охотился на рябчиков, играл на гармошке в деревне, пел частушки, кутил с парнями на вечерках.

Меня любили за гармошку.

К осени я написал большую лекцию (для заработка) — о Новой Поэзии — и прочитал ее в Пермском Научном Музее.

Ожиданья оправдались — успех был славный.

Василий Каменский — лектор.

Дальше.

Женитьба и Землянка

Осенью (1909) Василий-студент вернулся в Петроград для продолженья занятий по агрономии.

Почти одновременно с ним из Перми приехала дочь пермскаге купца Югова — Августа Викторовна — вдова с двумя детьми: мальчиком Женей 4-х лет и девочкой Шурой 2-х.