Пели, собственно говоря, только трое: Дегтярев, его жена — учительница Анна Кузьминична — и Шугаев, остальные на знали слов, но эти три голоса звучали так громко и уверенно, что смолкли и дребезжащий звон сковороды и язвительный смех.

Лишь мы — работники всемирной
Великой армии труда —
Владеть землей имеем право,
А паразиты — никогда!

Искровцы подхватили самые близкие их сердцу слова:

Владеть землей имеем право!

И теперь уже все — старики и дети, юноши и матери — повторили эти слова, а кто-то дрожащим голосом опять запел:

Лишь мы — работники всемирной…

Так и шагали искровцы по деревне, бессчетно повторяя только эти слова, и нестройные голоса их сливались в грозном и торжественном гимне тружеников земли.

А ночью загорелась изба Николая Дегтярева, и в огне погиб младенец Васютка — первая жертва, принесенная Дегтяревыми на алтарь великой идеи.

— Тебе-то вот легко, Иван Карпович. Сказал на заседании, что Дегтярев, мол, только в свое корыто смотрит, в резолюцию записал… А мне перед народом как теперь оправдаться? — обиженно проговорил Николай Андреевич.

— Мне легко? — изумленно воскликнул Шугаев, покачивая головой. — Смотрю я на тебя, Николай Андреевич, и удивляюсь: мужик ты серьезный, умный… а в беса еще веришь и бесу служишь…

— Какому бесу? — с таким же изумлением спросил Дегтярев. — Я, слава тебе господи, ни в бога, ни в черта не верю…

— Нет, веришь. В беса веришь и служишь ему, — серьезно повторил Шугаев. — В беса самолюбия… Он вот тут, — Шугаев покрутил рукой возле сердца, — тут живет… И как чуть тебя заденет что-нибудь, так он и начинает сверлить… Ведь сверлит?

Дегтярев молчал.

— Сверлит, знаю… Я вот тоже его сегодня рукой все прижимал, воли ему не давал… Ему только дай волю — пойдет такие штуки выкомаривать. На то он и бес… Ты думаешь вот, мне легко было… А мне тяжелей было, чем тебе. Я-то ведь секретарь райкома, сижу, слушаю, а бес и давай сверлить: «Что же ты, такой-сякой-разэтакий, молчишь? Дай сдачи ему, мальчишке этому, ведь он под тебя подкапывается, твой авторитет уронить хочет, а себя выставить, поднять себя над тобой…» Я его, беса, рукой вот так зажимаю, а он, гляжу, уже в образе Огурцова мне подмигивает и опять свое: да какой же ты, мол, после этого секретарь? Секретарь райкома умней всех… сильней всех, а тут тебя мальчишка учит… Чувствую, ноги у меня задрожали, так вот и хочется вскочить, крикнуть Владимиру: «Молокосос!» А я держу его, беса… Ну, кое-как справился, — Шугаев улыбнулся и, устало потягиваясь, сказал: — Силен бес!

Он взял со стола книгу и, протягивая Дегтяреву, сказал:

— Читай. Прямо с четвертой главы начинай… Тогда все поймешь и не будешь в обиде ни на меня, ни на сына… Сын у тебя хороший. Эх, если бы мне такого. — Шугаев с грустью вздохнул, помолчал и опять улыбнулся: — А против беса самое верное средство, знаешь, какое?

— Какое? — с любопытством спросил Дегтярев, как спрашивает больной, уже перепробовавший все лекарства.

— Записывай, — строго сказал Шугаев, пододвигая ему блокнот, и Дегтярев, подчиняясь его властному голосу, взял карандаш. — Ошпаривать беса самолюбия крутым кипятком самокритики. Ну, записывай, записывай! Первый слог «са», второй — «мо», написал? Третий слог «кри», четвертый…

Дегтярев швырнул на стол карандаш и, громыхая сапогами, вышел из кабинета, а Шугаев хохотал, глядя ему вслед, и прижимал рукой что-то живое на своей впалой груди.

Было так темно, что Дегтярев не увидел лошади, которая стояла возле крыльца, в двух шагах. Кобылица тихо заржала и нетерпеливо рванулась с места, звеня подковами о камни.

— Соскучилась, Ласточка, — ласково сказал Дегтярев, подвязывая повод, и потрепал рукой по теплой шее лошади.

Она фыркнула, потерлась мордой о его плечо, и от лошади, от сена, которое Дегтярев разровнял в тележке, чтобы удобнее было сидеть, и от ременных вожжей, пропитанных дегтем, успокаивающе повеяло привычными запахами.

Взобравшись на тележку, он облегченно вдохнул остуженный первым заморозком октябрьский воздух.

Дегтярев ничего не видел вокруг и не правил лошадью: она сама знала дорогу домой. Вот прогремели под колесами последние камни булыжной мостовой, тележка накренилась, и колеса зашипели в густой грязи проселка. Дегтярев знал, что Ласточка огибает кусты, чтобы миновать канаву, и сейчас повернет на гать, к лесу. И точно, колеса застучали по бревнам настила.

Лошадь шла осторожно, но уверенно, и Дегтярев вспомнил, как он выращивал ее, запрягал первый раз, объезжал, не спал ночей, ожидая от нее первого жеребенка… Воспоминания унесли его в далекие дни, к истокам жизни, полной мучительного труда, тревог и лишений, когда с терпеливой верой в лучшую жизнь ели хлеб из лебеды и древесной муки.

«Ты поел бы того хлеба, тогда узнал бы, какое оно — счастье, — возражал он в мыслях сыну. — Ты вырос на всем готовом. Ты не знал ни голода, ни нужды, ни боли в спине от косьбы с зари до зари, ни кровавых мозолей, ни слез. Ты не знал страха перед злой силой, правившей миром, не стоял на коленах перед иконой, вымаливая пощаду от пожара и засухи, от глада и мора… Ты думаешь, нам было легко восстать против бога? Против собственности? Против несправедливости? Против всего, что держалось на земле тысячи лет? Нас жгли, но мы стояли на своем… И мы дали тебе счастье. Что же тебе еще нужно?»

Тележку сильно дернуло вбок, и лошадь, глухо охнув, шумно упала. Дегтярев соскочил с тележки, бросился к лошади, приговаривая:

— Ну, Ласточка! Ну, милая!..

Лошадь рванулась и замерла. Дегтярев ослабил чересседельник, хотел развязать супонь, но клещи хомута погрузились в грязь. Дегтярев нащупал кончик ременной супони, потянул, но она намокла, захлестнулась, и он никак не мог развязать ее. Разрезать? Было жаль новой супони. Он снова попытался поднять лошадь, тянул за повод, повторяя:

— Ну, подымайся! Ну, милая!

Но лошадь лежала неподвижно. «Стало быть, маклак себе выбила», — подумал Дегтярев. Приходилось разрезать супонь, но не было ножа. Дегтярев вспомнил про пузырек, который ему дала Анна Кузьминична на лекарство. Но в аптеку он так и не смог зайти: заседание затянулось. Дегтярев разбил пузырек о колесо и осколком перепилил супонь.

Попрежнему ничего не было видно кругом. Дегтярев все делал ощупью. Он распряг лошадь, но она продолжала лежать, все глубже утопая в грязи. Упала она перед мостиком, в самом топком месте. Отсюда до колхоза было километра три. Бежать в колхоз за помощью? Но, пока дойдешь да обратно, лошадь может захлебнуться в грязи…

«Надо поднимать», — подумал Дегтярев и снял с себя теплый ватный пиджак. Он решил подлезть под лошадь и приподнять ее на спине, рассчитывая, что лошадь сама поднимется, как только почувствует, что ей помогают. И он принялся выгребать руками густую грязь из-под лошади, прокапывая канавку. Наконец он просунул одну руку под лошадь и полез в эту канавку. Лошадь, чувствуя, что ей помогают, стала тужиться, пытаясь подняться, и Дегтярев протиснулся под живот лошади, но вдруг ноги ее подломились, она всей тяжестью рухнула на Дегтярева и вмяла его голову в грязь.

Дегтярев рванулся, но не мог выдернуть голову из-под лошади. В рот и в нос набилась грязь, он задыхался.

«Конец… Зачем полез?» — мелькнула запоздалая мысль, и на мгновение он увидел строгое, осуждающее лицо сына. Дегтярев старался просунуть голову по другую сторону лошади, хотя это было опаснее, чем пятиться назад. Но это движение вперед было необходимо, чтобы поднять лошадь, — от этой цели он не отступал. Им овладело какое-то безумное упорство: поднять лошадь или уже не подняться самому. Собрав последние силы, почти теряя сознание, Дегтярев рванулся вперед, и голова его освободилась от тисков.