Теперь, кроме своего колхоза, Николай Андреевич должен был заботиться и о шемякинцах. Побывав в Шемякине несколько раз, он убедился, что наездами ничего не сделаешь, а нужно жить и вмешиваться в каждую мелочь, потому что из мелочей и состоит обыденная жизнь людей.

«Вот дал мне задачу Владимир!» — озабоченно думал Николай Андреевич, снова испытывая чувство раздражения против сына. Николай Андреевич пришел к выводу, что только Маша могла бы поставить Шемякинский колхоз на ноги, она умеет незаметно, исподволь подчинять людей своей воле, не подавляя человека, вызвать в нем скрытые силы, зажечь самолюбие, увлечь за собой.

«Будет помогать Неутолимову, поживет там с год, дело направит, а там, может, и я ей свое место уступлю. Пора отдохнуть… Да и не век же мне быть председателем!»

— Николай Андреевич, я прошу отпустить меня из колхоза, — вдруг сказала Маша.

— Что такое? Обиделась на нас? — встревоженно спросил Дегтярев.

— Нет, я всеми довольна… Я недовольна собой… Мне нужно учиться, потом уже будет поздно. А остаться с образованием средней школы на всю жизнь…

— Учиться можно и дома. Мы поможем, Маша.

— Дома все же не то, Николай Андреевич. В Москве и театр, и музеи, и… консерватория. Ведь вот живут же там счастливые люди. Им все доступно — и лекции интересные и музыка… — Маша помолчала и, взглянув на Дегтярева, решительно сказала: — Я больше не могу здесь оставаться, Николай Андреевич. Смотрите, какие у меня стали руки!.. Пальцы от мозолей не гнутся, не то что играть на рояле!..

— А я только хотел предложить тебе интересное дело, — сказал Дегтярев, огорченно вздохнув.

— Какое?

— Ты знаешь, как плохо в Шемякине. Председатель у них, Сорокин, умер.

— Да, я слышала. От воспаления легких.

— Веры у него не было ни в себя, ни в людей. А такого человека любая хворь свалит… Вот теперь и нужно разбудить у шемякинцев веру в свою силу, раскачать их, душу им разбередить. Ты сумела бы это сделать, Маша.

Маша молчала, нахмурив брови.

— Вот ты говоришь, на рояле кто-то играет… счастливый. А колхоз — это тот же рояль, только в нем каждая клавиша — живая душа. И нажимать на нее нужно ласково, с пониманием, чтобы каждая душа своим голосом пела… Эх, да разве можно сравнить! Нету на земле должности, выше, чем председатель колхоза…

Николай Андреевич сел на своего любимого «конька», и теперь его уже было трудно остановить. Он заговорил о том, что этому делу и на учиться-то не всякий может. Тут нужен особенный, редкий талант, уменье прикоснуться к тончайшим струнам души и вызвать их ответное согласное звучание. Да, это не легко. Но какая радость охватывает сердце, когда сотни людей дружно работают в поле в зной и непогоду, когда песня звенит на широких днепровских лугах, густо уставленных стогами душистого сена!

Маша слушала его восторженную речь и чувствовала, что ей трудно возражать Дегтяреву, что и сама она любит свой деревенский мир. Но тут она снова увидела за роялем девушку с точеными руками, извлекавшими волнующий гром, и возле нее Владимира.

— Нет, Николай Андреевич, я должна уехать… должна, — прошептала Маша, уже борясь с собой, с чувством ревности, наполнившим ее сердце.

— Ну что же, поезжай, неволить не станем. Раз тебе своя искорка дороже…

— Какая искорка? — удивленно спросила Маша.

— Да вот когда на райкоме мой доклад обсуждали по осени, Владимир сказал: есть, мол, два счастья; одно — большое, когда всем людям хорошо, а есть маленькое, от которого только одному тепло. А надо, мол, чтоб от искры разгорелось большое пламя…

Маша растерянно молчала. Она испытывала такое же чувство, какое испытала, когда впервые увидела Эльбрус.

Это было величественное зрелище. Снежные вершины на фоне голубого неба казались необыкновенно белыми, и, глядя на них, Маша ощутила устрашающую высоту; у нее даже забилось сердце, словно сама она стояла там, под самым голубым куполом неба. И когда ей предложили подняться на вершину, Маша отказалась. Она приехала домой и в первый же день взобралась на небольшую Кудеярову горку, увидела и поля, и кусты, и болотце, и рощи — все близкое и родное, и эта Кудеярова горка показалась ей прекрасней, чем величественный и недоступный Эльбрус.

И вот теперь ее тянуло на свою, пусть хоть и маленькую, но милую горку, а ее звали на высокую вершину большого счастья, и звал ее человек, которого она считала самым прекрасным и самым справедливым из всех людей на земле. Вот он узнает, что она испугалась этой высоты, и отвернется от нее, посмеется над ее «Кудеяровой горой» и уйдет к той, которая ничего не страшится…

И торопливо, словно опасаясь, что ее кто-нибудь опередит. Маша сказала:

— Я согласна…

В тот же день Дегтярев поехал с Машей в Шемякино. Обрадованный Неутолимов созвал общее собрание колхозников и объявил, что Мария Орлова, известная на всю область, переходит в Шемякино и будет бригадиром полевой бригады, чтобы обучить шемякинских девушек и парней разумно трудиться. Шемякинцы удивились, что Маша переходит из богатого колхоза в их бедный и неустроенный, и с любопытством глядели на девушку с густыми белокурыми косами и строгими серыми глазами, а женщины перешептывались и строили разные догадки.

— Не иначе как тут любовное дело, — уверенно заявила всезнающая носатая Лукерья.

— Мы приветствуем товарища Орлову, — сказал местный поэт Шапкин, он же и пчеловод. — У соседей наших, подмошинцев, колхоз богатый, «Искра» на всю область славится. Вот они и нам от своего костра жаркого привезли искру. Может, и у нас от этой искры разгорится собственное пламя.

Все захлопали в ладоши, а кто-то крикнул:

— Смотри не обожгись об эту «искру»!

Маша покраснела, все смотрели на нее и ждали, что она скажет. Но она сказала лишь несколько слов:

— Спасибо за доверие, товарищи. Постараюсь оправдать его.

— Шапкин! Читай стихи! — закричали девушки, хлопая в ладоши, когда собрание закончилось и Машу утвердили бригадиром.

Чернобровый парень с румянцем во всю щеку, пасечник и поэт, не заставил себя долго просить. Он заложил руки за спину, уставился на сучок в потолке, покраснел еще гуще, потом побелел и наконец заговорил тихим, скорбным голосом:

Двое однажды шли осенью, в дождь.
Ночь. Холодно… Мокро… Дрожь.
Слабый озябшие руки потер.
— Давай-ка. — сказал он, — зажжем костер.
Станет тепло и приятно нам.
И запоем мы назло ветрам.
— Нет, я пойду. — отвечает второй, —
Путь наш далек, за крутой горой.
Трудный подъем разогреет мне кровь,
Станет тепло мне и радостно вновь. —
Огонь прославляя и холод кляня,
Слабый сидит у большого огня.
Сидит он всю долгую ночь напролет
И песни о счастье покоя поет.
Но долгую, тяжкую осени ночь
И сильным огнем он осилить невмочь.
Шипит под дождем и слабеет костер,
И руку свою снова холод простер.
На углях чернеющих пепел лежит,
И снова на ветре слабый дрожит.
А сильный все в гору идет и идет
И песни о счастье движенья поет:
«Холод того никогда не берет,
Кто устремился упрямо вперед.
Грейтесь, друзья, не заемным огнем,
Костры разжигайте в сердце своем!»

«А он главный, и стихи его хорошие, умные», — подумала Маша и сказала, зардевшись:

— Вот видите, товарищи, какие у вас есть люди хорошие. Шапкин — настоящий поэт…

— Поет-то он хорошо, — сказал старик с подпаленной бородой, — а пчел уморил.