Изменить стиль страницы

Вот уже второй раз Колесник встречается с Алексеем, но до сих пор так и не понял, кто он. Говорит: «Вам, советским парням». А кто же он сам?

— Тоже русский, но эмигрант, — неохотно пояснил Алексей, — вернее, мой отец, который приехал во Францию еще в начале века. Здесь я родился и вырос. Но я русский, родина моих предков — Россия. Значит, это и моя родина!

Алексей потянулся к огню, взял головешку, прикурил сигарету Вспыхнуло пламя, на минуту осветило его русые волосы, крупный нос, задумчивые прищуренные глаза.

— А человек без родины, что соловей без песни. Ох, Александр, как это нелегко. Мне вспоминается Мадрид в начале тридцать шестого года. Вместе с другими там было немало русских эмигрантов, проживающих во Франции. Я внимательно присматривался к ним. Как и остальные бойцы интербригады, они честно хотели помочь испанскому народу в освобождении его родины от фашизма… Но иногда мне казалось, что мы находились на каком-то особом положении. Французы, поляки, чехи и те русские, что приехали из России, с полным правом могли сказать, что, защищая Испанию от фашистов, они защищают родину. А мы? Конечно, каждый из нас, русских эмигрантов, с полным правом мог сказать, что мы защищаем человечество от фашизма. И все же… Человек без родины — это какое-то неполноценное существо. Эмиграция, Александр, это все равно, что суховей в пустыне. Она иссушает, изматывает силы, а родной, привычной почвы нет, живительных соков брать неоткуда. Вот почему на чужбине хиреет даже большой настоящий талант. Возьмите, к примеру, Бунина. Здесь, во Франции, он получил Нобелевскую премию… Признание, слава — все есть. А сколько тоски и безысходности в его творчестве этого периода. Вспомните хотя бы вот это:

У птицы есть гнездо, у зверя есть нора…
Как горько было сердцу молодому,
Когда я уходил с отцовского двора,
Сказать прости — родному дому!
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо.
Как бьется сердце горестно и громко,
Когда вхожу, крестясь, в чужой наемный дом
С своею, уже ветхою, котомкой!

Алексей читал эти стихи удивительно выразительно, четко передавая смысл каждого слова. Кончив чтение, он некоторое время молчал, закрыв глаза, видимо, все еще находясь во власти стихов.

— А Куприн? Что создал он на чужбине? Ничего великого.

Воспоминания… В памяти Колесника вдруг всплыла осень тридцать седьмого года, когда обласканный почитателями своего таланта Куприн, только что вернувшийся из Франции в Ленинград, писал: «Даже цветы на Родине пахнут по-иному! Их аромат более пряный, чем аромат цветов за границей».

В то время он, признаться, не уловил всей глубины этих слов. Ему было непонятно, почему на чужбине цветы пахнут по-иному. А вот теперь эти строки он почувствовал всем своим сердцем.

— На что Шаляпин, — вновь заговорил Алексей, — он попал в эмиграцию уже прославленным артистом, и то мечтал вернуться домой. На чужбине талант вянет, оскудевает, а человек опускается. Тем более если он потерял такую родину, как Россия!

Слушая Алексея, Колесник видел, что тот говорит не ради красного словца. Нет, это был крик души, боль исстрадавшегося сердца. А он говорил, говорил, словно спешил выложить все, что у него накопилось на душе. Колесник слушал его и только при одной мысли — а вдруг обстоятельства сложатся так, что им помешают вернуться домой и они всю жизнь будут скитаться по чужбине как неприкаянные? — от одной только этой мысли ему стало не по себе. И хотя они уже все обговорили, время было за полночь, его собеседник давно уже похрапывал, он все еще вертелся в своей, показавшейся ему вдруг неуютной и жесткой постели, и никак не мог сомкнуть глаз…

Утром Алексею нужно было побывать еще в одном из отрядов. Поэтому в Били-Монтиньи Колесник отправился один.

* * *

Маленький обшарпанный автобус, переполненный до отказа, сильно запаздывал. Чтобы наверстать упущенное, шофер очень спешил, жал, что называется, на всю железку.

Вначале дорога петляла между темноватыми ивами и орешником. То и дело мелькали деревушки и хутора. На остановках одни пассажиры выходили, другие садились. А иные просто вручали шоферу посылки. Автобус забит ими до отказа. В проходе нагромождены горы узлов, чемоданов, баулов, сумочек. Они мешают тем, кто стоит. Хорошо, что многие едут недалеко.

Место Колесника в центре автобуса. Впереди него шесть рядов обитых плюшем кресел, над которыми маячат головы и плечи пассажиров. Сбоку сидит старуха с тремя корзинами, поставленными одна на другую. Нижняя закрыта тряпками, средняя забита какими-то свертками, из верхней торчат головы двух живых, красных, обезумевших от страха индюков. Александр то и дело подхватывает корзину с индюками, которая валится на него, и ставит на место. Индюки шипят, старуха охает, пассажиры хохочут.

А впереди в своем кресле восседает веселый, подвижный как ртуть шофер. Он успевает одновременно делать все: и следить за порядком, разбитой дорогой, и получать плату за проезд, и перекидываться остротами с пассажирами. На остановках он срывается со своего места, взбирается на крышу автобуса, снимает оттуда велосипеды и колясочки, желает пассажирам доброго здоровья, щедро одаряет всех улыбкой и вновь лихо крутит свою баранку.

На очередной остановке вышла старуха с индюками. Ее место занял мужчина с рыжей бородкой. Когда автобус тронулся, он облегченно вздохнул: «Ах, мой бог!» И не поймешь, спешит он или не уверен в документах.

И вновь их трясет на ухабах. Шофер по-прежнему выжимает из старенького, видавшего виды автобуса все, что он может дать.

До Били-Монтиньи оставалось всего ничего, и многие пассажиры уже думали, что все обойдется благополучно, как вдруг, на перекрестке дорог, где меньше всего можно было ожидать опасность, ему преградили дорогу немецкий офицер и два автоматчика. Сосед Колесника, владелец рыжей бородки, побледнел, беспокойно заерзал на своем месте. Привстав, он попятился в конец автобуса. Его место тут же заняла девушка, с которой он вошел в автобус. Раскрыв сумочку, она как ни в чем не бывало принялась подкрашивать губы. В этот момент, рывком открыв дверь, в автобус вошел молоденький лейтенант в новеньком, только что сшитом обмундировании, и начал проверку документов.

Первым подал свою кенкарту дед с кошелкой в руках. Окинув его документы равнодушным взглядом, лейтенант вернул их старику. Без особого интереса просмотрел он и удостоверение личности пожилой женщины.

Документы у Колесника вроде бы надежные, однако чем ближе подходил офицер, тем он больше волновался, а вдруг заподозрит что-то неладное… В этот момент послышался стон, который исходил из задних рядов. Стонал владелец рыжей бородки. Лейтенант вскинул брови, неодобрительно посмотрел вокруг, нетерпеливо спросил:

— Что случилось?

Соседка Колесника словно бы только и ждала этого вопроса.

— О, господин офицер, — быстро затараторила она, — это тяжело больной, есть подозрение на тиф…

В тот момент, когда началась проверка документов, в автобусе было шумно: солдат орал на мужчину, который пытался выйти из автобуса, возбужденно переговаривались между собой испуганные пассажиры, плакал грудной ребенок. А тут, услышав слово «тиф», все ошарашено притихли, насторожились, перестал плакать даже малыш.

— Что? — удивленно протянул лейтенант. Его белесые глаза испуганно забегали. — Собственно, кто вы такая?

— Сестра милосердия, господин офицер. — Девушка поспешно поднялась со своего места, услужливо протянула ему свою кенкарту. Но офицер к документу даже не притронулся. Он посмотрел на него издали, словно девушка держала в руках не бумажку, а гремучую змею.

— Ты что, идиотка или просто притворяешься? — зло закричал он. — Как ты посмела посадить тифозного больного в автобус?