Изменить стиль страницы

Всего знаменательнее было неотступное требование императрицы, чтобы супруга палатина переехала для своих родов в Вену. Тогда Александра Павловна стала опасаться за свою жизнь и написала графине Ливен трогательное письмо, в котором предсказывала, что если ее принудят разрешиться от бремени в Вене, то и она и ее ребенок сделаются жертвами этого распоряжения.

Можно себе вообразить, до какой степени это письмо встревожило графиню Ливен, которая поистине любила принцессу как дочь. В своем смятении она обратилась к графу Палену; он ей сказал, что ее обязанность представить это письмо императору. Она это исполнила. Павел рассердился и самым положительным образом объявил Палатину, что принцесса должна разрешиться от бремени там, где сама пожелает. Тут уж более не смели принудить ее к переезду в Вену, хотя перед тем грозили ей употреблением силы. Она родила в Офене, окруженная верными слугами, и все-таки умерла. На основании всего предшествовавшего возникли мрачные догадки. Графиня Ливен полагала, что при таких обстоятельствах смерть Александры Павловны могла быть и естественною; но многие, вспоминая раштадтское происшествие, утверждали, что императрица германская доказала, на что она была способна.

Императору Павлу ставили в упрек, что почти ко всем тем, которые некогда окружали его мать, он питал нерасположение, одинаково распространявшееся на виновных и невинных и нередко побуждавшее его обращаться не по-царски с вернейшими слугами государства. Упрек этот был справедлив.

Еще императрица Екатерина имела намерение воздвигнуть памятник фельдмаршалу Румянцеву. Она приказала написать к нему через сенат, чтобы он сам выбрал в Петербурге или Москве место, которое должно было быть украшено его статуею и наг котором в то же время должны были выстроить великолепный дворец для его семейства. Скромный старец отказался от этого и умер, довольствуясь внутренним сознанием, что заслужил предложенную ему почесть. Когда Павел вступил на престол, граф Безбородко в разговоре с сыном фельдмаршала, нынешним государственным канцлером графом Румянцевым, объяснил ему, что теперь не время для сооружения статуи, но что возможно будет выстроить для него и для его брата дворцы на счет казны. Благородный сын отклонил это предложение, не желая как бы продавать славу своего отца.

Тем не менее Безбородко, почитавший покойного фельдмаршала своим благодетелем, воспользовался благоприятным случаем, чтобы доложить государю о бывшем предположении, и государь несколько дней спустя обратился к графу Румянцеву со словами: «Я воздвигну памятник вашему отцу». Как известно, он сдержал свое обещание, но вместо статуи сооружен был на плац-параде ничтожный обелиск. При случае он также сказал графу Румянцеву, что и дворец будет выстроен; но впоследствии об этом не было и речи. Павел забыл, что громкое и торжественное признание государственных заслуг приносит еще более чести самому монарху, чем его подданному.

По-видимому, не столь основательно обвиняли Павла в том, что он неприлично обращался с духовенством. Если и справедливо, что он однажды сослал одно духовное лицо за то, что в проповеди, произнесенной им в придворной церкви, восхвалялось прежнее царствование с порицающими намеками на нынешнее, то подобное происшествие, часто повторявшееся в других государствах, было, конечно, заслуженным наказанием для дерзкого проповедника.

Но еще неосновательнее толкуют, осуждая награждение духовных лиц орденами. Высший глава их, по справедливости высокоуважаемый митрополит московский Платон, возвратил пожалованный ему орден под тем предлогом, что его обет, устав Русской Церкви и несколько других причин запрещали ему носить светский знак отличия. Он был немедленно вызван в Петербург, но еще на дороге получил в отмену прежнего приказания повеление отправиться на жительство в небольшой город близ Москвы. Прибыв сам в Москву на коронацию, император хотел было призвать другое духовное лицо для совершения этого торжественного обряда. Но ему это так серьезно отсоветовали во внимание к глубокому уважению, коим пользовался Платон в народе, что он нашелся вынужденным уступить. Достойный старец, без орденов, венчал своего императора на царство, и все превозносили эту твердость. Но были ли эта похвалы справедливы? Ордена суть не что иное, как признаки заслуг, оказанных отечеству. Разве духовное лицо не может их заслужить? И, если оно их заслужило, может ли оно из гордости, скрывающейся под смирением духовного звания, гнушаться тех отличий, которые жалует ему государь? Можно ли назвать светским то, что обозначает одну из прекраснейших, Богом предписанных, обязанностей? Рассудок благородного старца введен был в заблуждение предвзятыми понятиями; одна только необычайность случая поставила его в недоумение, потому что вообще он был муж по сердцу Божию. Когда он изредка приезжал из Троице-Сергиевой лавры в Москву, народ окружал его, как святыню. Однажды приехал он, чтобы отслужить обедню, и нашел церковь осажденною бесчисленною толпою, которую не пускала полиция. На вопрос его: почему? — ему отвечали, что церковь уже переполнена знатнейшими лицами города. Он рассердился и сказал весьма громко: «Я столько же пастырь бедных, как пастырь богатых». Народ обрадовался. Неудивительно, что после таких поступков народ был к нему привязан и высоко почитал его и что совет, данный государю беречь такого человека, был вполне разумен и правдив.

Но подобные советы ему редко давались. Обыкновенно всякий искал, как бы подладиться к его подозрительному нраву, как бы выставить чужую дерзость, чтобы придать более цены собственному подобострастию и выманить подарки от государевой известной щедрости.

Наконец утверждали, что, когда государь был в дурном расположении духа, не следовало ему попадаться на глаза под опасением за честь и свободу. Это была низкая клевета, как я в том убедился из неоднократного собственного опыта. Наблюдения мои внушили мне доверие к характеру государя, и я полагаю, что некоторая скромная смелость и прямой взгляд спокойной совести никогда не были ему неприятны. Только робость и застенчивость перед ним могли возбудить его подозрительность, и тогда, если к этой подозрительности присоединялось дурное расположение духа, он в состоянии был действовать опрометчиво. Поэтому я поставил себе за непременное правило никогда не избегать его присутствия, и когда я с ним встречался, непринужденно останавливался и скромно, но прямо смотрел ему в глаза. Не раз случалось со мною, когда я находился в одной из его комнат, что лакеи вбегали впопыхах и кричали как мне, так и другим, что император идет и что мы должны поскорее удалиться. Обыкновенно исчезала большая часть присутствовавших, часто даже все; я один всегда оставался. Государь, проходя мимо меня, иногда просто кивал мне головою, но чаще всего обращался ко мне с несколькими милостивыми словами.

Я именно помню, что в одно утро со мною был подобный случай и что обер-гофмаршал сказал мне йотом: «Вы можете похвалиться своим счастием: государь был сегодня в самом дурном расположении духа». Я улыбнулся, потому что убежден, что это счастие выпало бы на долю каждого, у кого сияла бы в глазах чистая совесть. Но из тех, которые обыкновенно приближались к нему, редкий человек мог скрыть свое коварство: к ногам его повергалась одна лишь корыстолюбивая, всегда косо смотрящая подлость; все это притворство не могло, конечно, не казаться противным этому прямодушному человеку, и невольно вспыхивало его негодование. Самую тягостную обязанность для государя составляет изучение людей, потому что оно приводит к презрению человечества.

Что Павел приказывал со строгостью, то исполнялось его недостойными слугами с жестокостию. Страшно сказать, но достоверно; жестокость обращена была в средство лести. Его сердце о том ничего не знало. Он требовал только точного исполнения во всем, что ему казалось справедливым, и каждый спешил повиноваться. Но этого недостаточно было для вероломных слуг. Им нужно было, чтобы государь чувствовал необходимость держать их при себе и чтобы он чувствовал ее все более и более. С этой целью они старательно поддерживали его подозрительность и пользовались всяким случаем, чтобы подливать масла в огонь. Неумолкаемое поддакивание вошло в обычай, окончательно извратило нрав государя и с каждым днем делалось ему необходимее.