Дзюба открыл топку, пальцами выхватил раскаленный уголек и, перекидывая с ладони на ладонь, поднес солдату.
Тот наклонился, прикуривая. С тендера была видна его пилотка.
– О-о! Gut! Ganz gut! – сказал немец. – Ein Kunststück![14] Слышно было, как солдат спрыгнул и стал удаляться, громко раскуривая трубку. В будке охал, матеря немца, Дзюба. Крыга в задумчивости пожевал рыжеватый ус.
– Да-а, немец такой… с выбриками; ему волю дали, он и чудит. Бордели пооткрывали, поганцы.
– Футбол – к чертовой матери! – То, что Крыга, узнав о футбольной затее, вспомнил вдруг публичные дома, окончательно убедило Соколовского, что лучше помалкивать о том, зачем их выпустили за лагерные ворота. – Хлопцы бежать хотят, а мне вроде нельзя. Мне, Григорий Евдокимович, бежать нельзя, о другом был уговор, вы знаете… – Соколовский говорил тихо, со спокойной решимостью. – Я был оставлен в городе…
– Знаю.
– Ну вот, – Соколовский облегченно вздохнул.
– К нам как попал? По мосту?
– Нашел лодку. – Он достал из-за спины свернутую сетку со снулой уже рыбой. – Рыбачил… Обошлось. Сам не верил в удачу, а вроде обошлось.
Крыга снова вгляделся в него из-под крутых надбровий насквозь нижущим взглядом.
– Батько там? – он взмахнул рукой, что означало – по ту сторону фронта.
– Дворничиха сказала – все там. Если доехали.
Что-то непривычно скорбное мелькнуло во взгляде мастера. Видимым усилием он прогнал от себя донимавшую его мысль и положил руку на плечо Соколовского.
– Доехали. Не всем же бедовать… Доехали! Ты верь, Иван, без веры и жить трудно. – Он сощурился, некрасиво оттопырив губы. – И там нелегко – хлеб нужен, а где его сеять? Сколько уже земли под немцем! Он к фронту эшелоны гонит, танки, машины, орудия, много металла надо нашим, чтобы немца остановить! Ой, много!
Молодые на фронте, теперь деды в гору пошли, и Соколовский где-нибудь мастером в цеху. Он без дела не засидится.
Старинные друзья, Соколовский и Крыга всю жизнь называли друг друга по фамилии.
Они умолкли, и каждому по-своему представился тот далекий и неведомый цех, с запорошенными железной пылью, затемненными гарью окнами, в блеске металлической стружки, в гуле и грохоте, с подвижной тенью мостового крана, в сполохах электросварки, – заводской цех, в котором работает высокий бородатый старик, седоволосый, с лицом апостола.
– Помнишь городскую больницу? – спросил Крыга. – Там в тылах со стороны Садовой калитка. В шесть часов пойдешь туда, скажешь сторожихе: «У меня передача для тети Маши». – Он исподлобья изучал Соколовского. – Вот оно как, Ванятка: у смерти в зубах погостевал, а живой! Такое отпраздновать бы надо, а не до праздников, отложим. – Уже не опасаясь обидеть Соколовского недоверием, открыто дивился: – Живой от самого Хельтринга ушел – чудно, верно?
Теперь и Соколовский спокойнее пригляделся к Крыге Все-таки старик очень изменился: непомерная голова на похудевшей мальчишеской фигуре, парусиновая куртка захлестнута в талии ремнем, чтоб не болталась, как на жерди.
– Возьмите рыбу, – Соколовский протянул ему улов.
– В больницу отнесешь.
– Берите. На обратном пути еще наловлю, придется ловить, раз в рыбаки вызвался.
Крыга выбрал двух окуней и сунул их в карманы штанов. Постоял, прислушался к чему-то и сказал с улыбкой:
– Хорошо, ты мне живых щук не подсунул… Щука злая, як фриц, мигом лишнее отхватит…
Он ушел с паровоза таким же балагуром, каким и появился тут полчаса назад.
Дзюба дал задний ход. Паровоз тихо покатил по рельсам к сосновой роще. Соколовский был уже в будке; он сунул оставшуюся рыбу в сумку Дзюбы и молча спрыгнул вниз на потемневший от мазута песок.
Сосны были рядом.
7
Улица недаром называлась Садовой. Соседствуя с центром города, она была неширокой, погруженной в патриархальную дремоту, усугубленную теперь безлюдьем и отсутствием машин. Узкие тротуары под сенью лип, тополей и акаций, палисадники, палисадники, палисадники, а за ними одноэтажные дома в затейливой резьбе наличников.
Замшелый забор ложился веером то внутрь больничной территории, то наружу, к кустам отцветшей акации. На Садовую выходили служебная калитка и скорбные ворота, через которые раньше увозили покойников из морга. Теперь эти ворота и флигелек за ними сделались единственными для жителей города – вся территория больницы с просторными корпусами и асфальтированными дорогами была занята под военный госпиталь. Попав на больничный двор со стороны Садовой, Соколовский обнаружил, что узкая полоса с флигелем и двумя старыми бревенчатыми домами отделена от каменных корпусов оградой из колючей проволоки, с калиткой, охраняемой часовым.
Длинные тени уже легли от домов на запущенные клумбы, обметанные тополевыми сережками и пухом. Двухэтажный зеленый флигель смотрел на Соколовского бельмами закрашенных окон.
На крыльце появился человек: полотняная ермолка, вроде тех, что мастерят себе из бумаги маляры, больничный халат, сапоги, большие красноватые руки санитара.
Он молча кивнул Соколовскому и прошел по сумеречному коридору в конец дома. Прикрыл за Соколовским дверь врачебного кабинета и протянул ему руку.
– Здравствуй, Соколовский. – Потом представился: – Глеб Иванович. А лучше просто Глеб.
Соколовский выпустил тяжелую руку и присмотрелся: большие навыкате глаза в белесых метелочках ресниц, энергичное, грубоватое, крепкой кости лицо.
– Не узнаешь? – Глеб Иванович улыбнулся, открыв крупные, без зазоров зубы с золотой коронкой в нижнем ряду. – Добро, что и ты меня не узнаешь…
Кто же он? Соколовский напряг память: нет, не вспомнить.
А тот простодушно радовался, что Соколовский не узнал его. Они одновременно заметили какое-то движение за окном: часовой открыл калитку в проволочной ограде, и тучный офицер медлительно проследовал сюда с территории военного госпиталя.
– Выйди в коридор, – сказал Глеб. – Там скамья. Сиди спокойно.
– А если спросит?
– Он не спрашивает. Ты его нисколько не заинтересуешь. Это странный человек, но не худший из них. И не без бога. Иди.
Офицер прошел мимо Соколовского, астматически дыша. Военный врач. Высокий, с необъятной грудью и массивной, клонящейся вперед головой. Он, конечно, заметил Соколовского, но не обратил на него ни малейшего внимания.
Глеб приветствовал офицера по-русски, и тот ответил ему на ломаном, ужасающем русском языке. Прислушиваясь, Соколовский подумал, что доктор явился без какой-либо определенной цели: он помалкивал, вздыхал, даже в коридор доносилось его тяжелое, с присвистом дыхание.
Соколовский приник к маленькому глазку – кто-то соскреб краску с застекленной перегородки. Видно было, как доктор не спеша вынимает из внутреннего кармана мундира коробочки с лекарствами.
– Это кладет… в холод, – сказал он, осторожно водворяя на стол плоскую коробку, в которой, по-видимому, были ампулы. – Сделайт его холодно…
– Не знаю, как и благодарить вас, – сказал Глеб Иванович, пряча лекарства. – Денег вы не возьмете, да и какие у наших больных деньги… Бог отплатит вам, доктор.
– Деньги – нет. – Он усмехнулся. – Лючше бог! Скоро доктор Майер рандеву с бог… Один рандеву на вечность…
– Доктор Майер, -сказал Глеб, -наш санитар Грачев забирает к себе домой сироту из третьей палаты.
– Он есть милосердный шеловек.
– У Грачева нет кровати, а у нас в сарае много старых, ржавых, они не годятся для больницы…
– Глеб Ивановитш, – произнес Майер с благородной торжественностью.- Ви сказаль много слова. Зашем? Много слова есть немецкий… gewohnheit! Как сказайт это слова?
– Привычка, – перевел Глеб.
– Да, привичка. Нужен кровать – разрешаю!
– Спасибо, господин Майер.
Но порыв благородства уже захлестнул Майера.
– Ви сказаль – господин Майер? Зашем? Ви не верит это слово «гос-по-дин», не любит это слово…
14
Хорошо! Очень хорошо! Фокус! (нем.)