Изменить стиль страницы

— Ты не из мудрецов, — перебил горшечника пожилой перс с крашеной ярко-рыжей бородой. — Сатрапы не для того воюют, чтоб отдать свои поля тебе. Я слышал: будут делить римские земли.

— И это неплохо, — задумчиво согласился Дара.

— И рабов освободят, не всех, но доблестным дадут волю, — продолжал перс.

— Я согласен и так, — пошутил Дара, — правда, я сам себе господин. Царь царей над своими горшками, но царица моей души — рабыня в соседнем доме.

Дара вынул из кармана глиняную свиристелку и принялся насвистывать грустную песенку.

— Нет, не так надо, — прервал его Ир. Он встал рядом с горшечником и, улыбаясь Филиппу, высоким сорванным фальцетом затянул песнь Солнцу — боевой гимн гелиотов.

VI

Старый Луцилий лениво возлежал на пышном ковре. Мягкое зимнее солнце не жгло, и было так сладко дремать в затишье, мешая грезы и воспоминания. Но время от времени в голову консуляра приходили тревожные мысли.

«Почему мои сограждане впадают в панику? — думал он. — И раньше непокорные бунтовали, и до Спартака был Евн, но железная рука Рима укрощала строптивых. Жизнь шла своим порядком. А теперь консулы и Сенат растерялись, поддались увещеваниям этих лукавцев популяров. А почему? Ведь каждый популяр имеет родичей среди италиков и тянет их руку. А италики, деревенщина, тянут руки этому восставшему сброду. Только немногие древние фамилии Рима Семихолмного — Луцилии, Бруты, Корнелии, Фабии — никогда и ничем не запятнали чести своих родов». — Старик крутнул головой и вдруг поморщился. О дочери одного из Фабиев он слышал какую-то непристойность. Это тем более прискорбно, что она была замужем за его покойным племянником, рано овдовела, и вот Лентул вчера в Сенате, хихикая, рассказывал…

— Благородный Луцилий, — синеглазый надсмотрщик рабов-строителей остановился, чуть ли не коснувшись ногами ковра, и скрестил руки на груди.

Старик повернулся и, багровея, выпучил на подошедшего глаза: раб-самнит прервал его размышления, скрестил руки и стоит перед ним с непринужденностью военного трибуна! Что происходит в этом мире?

— Ты?.. — наконец заплетающимся языком пролепетал консулярный муж.

— Пришел за вольной, — сообщил надсмотрщик. — Какое у тебя право так недостойно обращаться с гражданином Великого Рима?

— Ты… — Консуляр судорожно икнул, выкинул вперед руки и, с отчаянным усилием подтянув ноги, неожиданно встал на четвереньки. — В пруд! К муренам! — прохрипел он.

— Будет, будет! Удар хватит! — Самнит нагло ухмыльнулся. — А я еще собирался просить тебя принять меня в клиенты. Я записываюсь в легионы, идущие на Спартака, помог бы, как добрый патрон, на расходы…

— Ты, может быть, и руки моей дочери попросишь? — взъярился старик.

— Нет, этого не попрошу. Квиритки плохие жены, — бывший раб ухмыльнулся еще шире. — Прости, что перепугал тебя. Разве ты не знаешь, что мой друг Турпаций выкупил меня сегодня за ваши векселя? Не хотелось доброму человеку сажать твоего сына в долговую яму. Я тебе больше ни одного асса не должен, ни в чем недостойном не замешан — не задерживай меня с вольной!

— Слушаюсь, благородный Эгнаций, — с горькой иронией ответил консуляр. — Вольная тебе будет готова к вечеру. Деньги на дорогу…

— Я не из милости, — перебил самнит, — я под проценты… Вернусь военным трибуном, тебе не стыдно будет, что помог.

— Надеешься стать трибуном? — Редкие брови Луцилия взметнулись.

— А что? Разве я глупей или трусливей твоего сына? Не хочешь одолжить — в другом месте дадут, легионерам не отказывают! — Самнит по-военному отсалютовал, вскинул голову и вышел.

Ему повезло. Смелым всегда везет. Намекнул этому ходячему мешку с золотом, что знает кое-что о его делишках, и вспомнил сразу Турпаций и родство, и землячество. Сам все векселя перед молодым Луцилием выложил. Бледнел, краснел доблестный трибун и чуть ли не на коленях молил презренного самнита забрать поскорее Эгнация, лишь бы ни слова старику…

VII

Расстроенный, уничтоженный, полуживой от горестного изумления, Луцилий велел нести себя в городские термы. Смыть, скорей смыть с души и тела мерзость соприкосновения с наглым рабом.

— В термы, в термы, на Палатин! — приговаривал Луцилий, покачиваясь в носилках.

Нет на свете бань лучше римских. Только там истинный квирит может еще найти отдых усталому телу, обласкать измученную душу. Недаром римские парные бани славятся на весь мир, и говорят о них больше, чем о любых восточных купелях.

Искусные рабы-банщики, быстро раздев, принялись ловкими, сильными руками растирать, мять, массировать сомлевшее тело консуляра. Намазывали скользкой, смывающей грязь глиной, умащивали благовониями и, наконец, окатывали теплой, ласковой водой Тибра. И снова, и снова. С полу, сквозь мозаичные решетки, поднимались облака ароматного пара. Они обволакивали тело, тающее в блаженстве. Старый Луцилий восторженно крякал. Его одолевало желание поболтать, но не мог же он, консуляр, унизиться до беседы с рабами, растирающими ему спину!

На соседней скамье, без помощи рабов, мылся небольшой сухощавый человечек. Узкогрудый, с покатыми плечами. Как он попал сюда? В термы на Палатине допускались лишь отцы отечества и их родичи.

«Сам моется. Наверное, кто-нибудь из популяров… — Консуляр осуждающе кашлянул. Человек обернулся. Редкие, мокрые волосы не скрывали намечающейся лысины. — Сын Гая Юлия!» — едва не воскликнул Луцилий и тяжело вздохнул: старинный патрицианский род, а что с ним сталось? Обнищали Юлии Гай-старший был человеком тихим, приличным. Умом не блистал и всю жизнь прожил под эгидой супруги, матроны Аврелии, женщины суровой и решительной. Умер, и от души жаль покойника, но вот сынок его, этот молодой Гай Юлий, этот… сущая язва! Отпрыск столь почтенного и знатного рода, а связался с популярами. Больше того, говорят, самый ярый из них. Подражатель Гракхов… Луцилий суеверно сплюнул через плечо: имя Гракхов еще с детства смешивалось в его сознании с чем-то скверным, недостойным. Гракхи начали, а банда популяров во главе с этим пройдохой Гаем Юлием продолжает. Страшно сказать — хотят отменить все привилегии исконных квиритов и уравнять их в правах и имуществе с безвестными италиками! Из ненависти ко всем порядочным людям этот негодяй сам моется. Играет в демократию. И это дитя древнейшей римской фамилии! О горе!..

Луцилий не сдержал стона.

— Что с тобой? — участливо спросил Гай Юлий.

— Старость. — Консуляр поморщился, напряг тело, чтоб повернуться на другой бок, но неожиданно оставил усилия и дрожащим от негодования голосом поведал вождю популяров о своей утренней беседе с Эгнацием — такого оскорбления ему никто не наносил!

— Но ты, конечно, не отказал ему в вольной? — спросил Цезарь.

— Вилик вручит. Я не в силах еще раз видеть эту рожу. Может быть, ты захочешь увидеть ее? Я передам благородному Эгнацию твое приглашение… — Луцилий хотел иронически улыбнуться, но, встретившись со взглядом Цезаря, опустил глаза, жалко и растерянно скривив рот.

…Звезда Эгнация всходила. Вождь популяров принял бывшего раба в своем триклиниуме, усадил за трапезу, налил вина, расспрашивал о родине, о семье. Самнит отвечал сдержанно.

Цезарь с интересом разглядывал дерзкое лицо юноши. Сам невзрачный, он любил красивых людей. «Был в рабстве, а не потерял гордости, из такого выйдет толк», — похвалил он про себя Эгнация и, коснувшись его плеча, тихо начал:

— Нет ничего печальней братоубийственной войны. Я думаю, ты помнишь школьную притчу о том, что прутики, связанные в фасции, и титану не под силу переломить, а разбросанные веточки ломает даже ребенок?

— Учил и помню эту притчу, благородный Юлий, — поднялся Эгнаций. — Помню и поучения Менения о том, как руки и ноги отказались служить желудку и что из этого вышло… Только объясни мне, благородный Юлий, почему этот желудок — всегда квириты, а мы, италики, — только руки и ноги, обязанные кормить его? Я пришел к тебе…