Лишь после того как дикий шум понемногу улегся, я отыскал уголок и кое-как устроился, чтобы отдохнуть. Но едва только я прилег, как ка меня напали целые полчища тараканов, клопов и каких-то невероятно крупных блох, намеревавшихся съесть меня живьем. У меня и сейчас начинается зуд по всему телу, и я не могу не почесываться при одном только воспоминании об этих лютых зверях. Увидев, что воевать с тараканами не так-то легко (таракан назойлив, а компаньон его — клоп — воняет), я уступил им свое место — пусть подавятся! Я вышел в сени и решил как-нибудь скоротать там ночь.
На дворе стояла кромешная тьма. Холодный, порывистый ветер бушевал, выл голодным волком, свистел и дул сквозь щели в стенах. Клочья соломы слетали с крыши и вместе со всяким прочим мусором дико плясали какой-то бесовский танец. Временами в сени проникали крупные капли дождя. Я забился в уголок, съежился и, дрожа от холода, в отчаянии думал: «Эх, баня, баня! Вот бы мне сейчас попасть к себе в баню! Ведь там поистине рай, теплынь, наслаждение! Как счастлив был я некогда в этом раю! Чего мне не хватало, что мне еще было нужно? Как хорошо, как чудесно там жилось!.. Так нет же! Принесла нелегкая мою жену… Из-за нее я изгнан из рая и должен сейчас скитаться по белу свету. Только на беду нашу созданы женщины, только на горе… К чему они? Что за польза от них? Право же, ничего хорошего…»
Но тут же я вспомнил о горбунье, и мне стало совестно перед самим собой. «Как же так? Ведь она такая хорошая, святая душа! Ведь быть с ней вместе — это радость! Хорошо, легко и весело на душе, когда сидишь и беседуешь с ней. И тысячу бань не жаль отдать за один ее ноготок! От одного ее взгляда становится тепло и радостно. Стыдись, Фишка! — укорял я себя. — Не греши! Женщины приносят радость. Женщины могут осчастливить человека и даже ад превратить в рай…»
Эти сладостные мысли заставили меня забыть обо всех моих горестях. Уголок, в котором я прикорнул, показался мне уютным. Я перестал ощущать холод. С чувством начал я читать молитву на сон грядущий, и тут же глаза у меня стали слипаться. Я уснул.
Вдруг меня разбудил какой-то страшный крик.
— Как она вам нравится! — раздался чей-то голос возле двери, и вслед за этим в сени изо всех сил швырнули что-то тяжелое, камнем упавшее наземь. — Полюбуйтесь на эту кикимору! Тоже, человек! Подумаешь, графиня Потоцкая!.. Место тебе в сенях, дрянь этакая!..
Я сразу же узнал голос рыжего дьявола! Он еще пошумел, поругался, обзывая кого-то графиней Потоцкой и сплевывая при этом, потом с размаху хлопнул дверью.
Краешек луны вылез из-за разорванных туч, заглянул сквозь щели в крыше и осветил человеческую фигуру, свернувшуюся клубком и лежавшую тихо, без движения. Я поднялся с места и пошел посмотреть, что это там за «барыня» такая, или «графиня Потоцкая».
Взглянул — и меня точно громом ударило! В глазах потемнело, голова кругом пошла, как от первого пара в бане на верхнем полке.
Моя горбунья, бедная, лежала, не в силах двинуться от ушиба, полученного при падении, когда этот рыжий злодей швырнул ее оземь. Я стал, как только мог, приводить ее в чувство, а когда она, с божьей помощью, начала обнаруживать признаки жизни, я с нечеловеческой силой, как бывает, когда спасаешь кого-нибудь во время большого пожара, подхватил ее на руки и отнес к себе в уголок. Готов поклясться, что в ту минуту я ходил прямо, как все люди, ничуть не хромая. Она медленно раскрыла глаза и тихо вздохнула. Мне от радости показалось, что я обрел весь мир. Я чувствовал себя как нищий из печатных книжек, который ни с того ни с сего оказывается в великолепном дворце и восседает на мягких подушках рядом с какой-нибудь царевной… Я быстро скинул с себя кафтан и укутал им свою царевну, дрожавшую от холода.
— Ох! — вздохнула моя бедная горбунья, протирая глаза и озираясь по сторонам, словно не зная, на каком она свете.
— Что ты так смотришь? — спросил я. — Это я, Фишка. Хвала и благодарение господу за то, что ты жива!
— Горе мне! — отвечала она с глубоким вздохом. — На что мне жизнь! Лучше смерть, чем такая жизнь! Бог ведь добрый, милосердый… Зачем же он создает таких, как я? Неужели только для того, чтобы мучиться и страдать на свете?
— Глупенькая! — говорю я ей. — Уж бог-то, наверное, знает, что делает. Значит, ему угодно, чтобы и такие, как мы, жили на свете. Господь — отец, он видит, слышит и знает все. Думаешь, он не знает, как мы оба страдаем? Знает! Вот смотри, даже божья лука с неба заглядывает сюда к нам, в сени. Не греши, глупенькая, не говори так!
Она уставилась на меня горящими глазами, и крупные капли слез при свете луны сверкнули, как бриллианты. Ее глаза и взгляд в ту минуту я вовек не забуду.
Проснувшись на другой день ранним утром, я увидел свою горбунью, лежащую в углу, завернутую в мой кафтан. Она спала как птенчик, и бледное лицо ее было так хорошо, так умилительно хорошо… Губы у нее вздрагивали и вытягивались, слоено в мольбе. Казалось, что она умоляет: «Не мучьте меня! Что я вам сделала? Чего вы от меня хотите? За что вы губите мою жизнь? Что я вам сделала? Что я вам сделала?»
У меня сердце на части разрывалось от боли. Слезы навернулись на глаза, и я заплакал…
Первым вышел из дому в сени рыжий дьявол, разрази его громом! Взглянул вороватыми глазами на меня, на горбунью и с ядовитой усмешкой вернулся в дом.
18
Фишка вдруг умолк и словно в смущении отвернулся. Сколько Алтер ни упрашивал его продолжать рассказ, ничего не помогало.
— Не стоит, право! — бормотал Фишка, краснея, бледнея, и продолжал все же молчать.
Было видно, что под конец он сам устыдился своих речей. Сначала, когда воспоминания обожгли его, он загорелся и заговорил, точно в жару, пылко изливая свою душу в таких словах, которые казались выше Фишкиного разумения. Речь лилась сама собой, он в это время забыл обо всем, что его окружает, и едва ли отдавал себе отчет в том, что говорит. Потом спохватился, прислушался к своим словам и, сам удивившись своему красноречию, смущенно умолк.
У кого из нас не бывает хоть раз в жизни такого светлого, счастливого часа, когда сами собой раскрываются уста и чистые, подлинно человеческие чувства изливаются подобно кипящей лаве из огнедышащей горы?
Ведь даже для Валаамовой ослицы[24] пришел час, когда она вдруг произнесла прекрасную речь. А что уж говорить о профессиональных ораторах! Нередко бывает так, что пустослов, обычно жующий жвачку, вечно болтающий глупости, которые и слушать совестно, вдруг вдохновится и помимо собственного желания скажет что-либо толковое, так что и слушатели и сам он собственной персоной потом только диву даются, Самый бездарный кантор, кочерыжка, рулады и дикие завывания которого слушать тошно, и тот иной раз, случается, запоет с подъемом, с огоньком и блестяще исполнит праздничную молитву.
Но минет счастливый час — и ослица по-прежнему остается ослицей, оратор — болтуном, а кантор, с позволения сказать, — кочерыжкой… Однако не в этом суть.
Знавал я двух евреев, работавших в еврейской типографии. Вся их работа состояла в том, что они оба день и ночь вертели маховое колесо печатной машины. Они стояли у колеса один возле другого как намалеванные. Знай только верти и верти, не переставая, без конца, на одном и том же месте, на один и тот же лад!.. Но вот, случалось, иной раз их вдруг что-то взволнует… Тогда они принимались вертеть колесо с увлечением, с чувством, с воодушевлением. Глаза у них горели, пылали, а они вертели с таким наслаждением, точно в рай попали, точно не колесо они вертели, а мирами ворочали и выражали каждым поворотом колеса какую-то мысль, какое-то чувство, которое им покоя не дает. Но вот проходила эта минута: пыл угасал, они глядели друг на друга неподвижными от удивления глазами, сплевывали и, отвернувшись, продолжали вертеть колесо как обычно, снова похожие на истуканов.
Я гляжу на Фишку, как будто сразу утратившего дар речи, и думаю, как бы заставить его заговорить снова. Неожиданно приходит мне на память истукан рабби Лейба Сореса[25]. Вспоминаю предание о том, как рабби создал глиняного истукана и вложил в него бумажку с именем божьим… Тогда истукан двинулся с места и стал выполнять все приказания рабби Лейба. «Прекрасно! — думаю. — Вот кстати вспомнил! Однако вместо имени божьего, которым воспользовался рабби Лейб, я применю иное средство: напомню своему истукану о девушке…» Начинаю поддавать жару, подогреваю Фишку разговорами о его горбунье. Я и сам при этом увлекся, заговорил от души, с огоньком и закончил свою речь следующим образом: