Изменить стиль страницы

— Миссис Энтони — не Тэйлор, — процедила Летти. — Нет здесь никакой Тэйлор. И вообще ты ее с очень давних пор называла по имени — «Джин». Ты разве что в девичестве именовала Тэйлор — Тэйлор. И уж во всяком случае, миссис Энтони совсем не Тэйлор.

Явился Годфри. Он подошел с поцелуем к Чармиан. Она сказала:

— Доброе утро, Эрик.

— Он не Эрик, — воспротивилась дама Летти.

Годфри насупился в сторону сестры. Слишком она была похожа на него. Он развернул «Таймс».

— Нынче много некрологов? — спросила Чармиан.

— Перестаньте смаковать, — отрезала Летти.

— Хочешь, милая, я прочту тебе все некрологи? — сказал Годфри, шелестя страницами и отыскивая нужную, назло сестре.

— Я вообще-то хотела бы новости с фронта, — сказала Чармиан.

— Война кончилась в одна тысяча девятьсот сорок пятом, — заявила дама Летти. — То есть, конечно, если речь идет о последней войне. Впрочем, ты не про первую ли мировую? Или, чего уж там, про Крымскую, а?..

— Летти, прекрати, — сказал Годфри. Он заметил, что Летти подняла чашку нетвердой рукой и что ее широкая левая щека явственно подергивается. И подумал, насколько же он бодрее сестры, хоть она и моложе: всего-то ей семьдесят девять.

Из-за дверей выглянула миссис Энтони.

— Спрашивают по телефону даму Летти.

— О боже мой, кто спрашивает?

— Он не назвался.

— Спросите, пожалуйста, кто.

— Было спрошено. Он не назва…

— Я подойду, — сказал Годфри.

Дама Летти пошла вслед за ним к телефону и расслышала мужской голос.

— Передайте даме Летти, — донеслось из трубки, — пусть помнит, что ее ждет смерть.

— Кто говорит? — спросил Годфри. Но тот уже повесил трубку.

— За нами проследили, — сказала Летти. — Я никому не говорила, что еду сюда.

Она оповестила о звонке помощника инспектора. Он спросил:

— Вы точно никому не упоминали о своем намерении переехать к брату?

— Разумеется, нет.

— А ваш брат что, слышал этот голос? Он сам подходил к телефону?

— Сказано же вам, он и взял трубку.

Годфри она сказала:

— Хорошо хоть, ты взял трубку. Подтверждаются мои данные. Я только сейчас поняла, что полиция очень сомневалась.

— В чем сомневалась — в твоих словах?

— Ну, они, вероятно, думали, что это все — плод моего воображения. Теперь, может быть, пошевелятся.

Чармиан сказала:

— Как то есть полиция?.. Что вы там говорите про полицию? Нас что, ограбили?..

— Меня донимают хулиганством, — сказала дама Летти.

Вошла миссис Энтони и стала собирать со стола.

— Кстати, Тэйлор, сколько вам лет? — спросила Чармиан.

— Шестьдесят девять, миссис Колстон, — отозвалась миссис Энтони.

— А когда вам исполнится семьдесят?

— В ноябре, двадцать восьмого.

— Вот и прекрасно, Тэйлор. Вы тогда станете совсем нашей, — сказала Чармиан.

Глава вторая

В одной из палат лечебницы Мод Лонг стояло двенадцать коек, занятых престарелыми пациентами женского пола. Старшая сестра называла их Чертовой Дюжиной, не ведая, что чертова дюжина — это тринадцать: именно так и облезают крылатые слова.

Первой лежала миссис Эммелина Робертс, семидесяти шести лет от роду, бывшая кассирша кинотеатра «Одеон», когда он еще был настоящим «Одеоном». Рядом с ней — мисс, если не миссис Лидия Ривз-Дункан; ей было семьдесят восемь, прошлое неясно, однако раз в две недели ее навещала пожилая племянница, дамочка очень высокомерного обхождения, свысока третировавшая врачей и обслугу. За нею — восьмидесятидвухлетняя мисс Джин Тэйлор, бывшая горничная-компаньонка знаменитой когда-то писательницы Чармиан Пайпер после ее замужества, а вышла она за наследника пивоваренной фирмы «Колстон». За мисс Тэйлор — мисс Джесси Барнакл, у нее не было свидетельства о рождении, но насчитан ей был восемьдесят один год, из которых сорок восемь она проторговала газетами у цирка Холборна. Лежали еще мадам Тротски, миссис Фанни Грин, мисс Дорин Валвона, и еще пять обладательниц многоразличных жизней, возрастом от семидесяти до девяноста трех. Все двенадцать старух именовались бабунями: бабуня Робертс, бабуня Дункан, бабуня Тэйлор и прочие бабуни — Барнакл, Тротски, Грин, Валвона и так далее.

Иной раз, оказавшись на больничной койке, пациентка бывала ошарашена и как-то принижена оттого, что ее зовут «бабуня». Мисс (или, быть может, миссис) Ривз-Дункан целую неделю грозилась донести куда следует на всякого, кто посмеет назвать ее бабуней Дункан. Она угрожала, что вычеркнет их всех из своего завещания и пожалуется своему депутату. Сестры принесли ей затребованную бумагу и карандаш. Она, однако, раздумала писать депутату, когда ей было обещано, что ее больше не станут называть «бабуней Дункан».

— Ладно, — сказала она, — только в завещание мое вы уж больше не войдете,

— Видит бог, это вы ужас как зря, — говорила старшая сестра, обходя больных. — Я-то надеялась, что всем нам изрядно перепадет.

— Теперь — нет, — сказала бабуня Дункан. — Теперь и не ждите, не выйдет. Нашли, тоже, дурочку.

Крепышка бабуня Барнакл, та самая, которая сорок восемь лет торговала вечерними газетами возле цирка Холборна и всегда говорила: «Словесами от дела не отделаешься», раз в неделю выписывала от Вулворта бланки завещания; дня два-три она их заполняла. И узнавала у сестры, как писать — «сотня» или «сотьня», «горностай» или «гарностай».

— Хотите мне оставить сотню-другую фунтов, бабуня? — интересовалась сестра. — Оставите мне свою горностаевую накидку?

Доктор спрашивал на обходе:

— Ну что, бабуня Барнакл, я у вас как, в милости?

— Вы готовьте карман на тысчонку, доктор.

— Ну, бабуня, спасибо, обнадежили. Да, девочка наша, видать, поднабила чулочек.

Мисс Джин Тэйлор размышляла о своей участи и о старости вообще. Отчего некоторые теряют память, а иные — слух? Почему одни говорят о своей молодости, а другие — о своем завещании? Или, например, дама Летти Колстон: она в здравом уме и твердой памяти затеяла игру с завещанием, чтобы оба ее племянника оставались в злобном недоумении, в обоюдной вражде. А Чармиан… ах, бедняжка Чармиан. После инсульта почти все у нее затуманилось, но о книгах своих она говорила ясно и здраво. Да, непроглядный туман, одни книги в озарении.

Год назад, когда мисс Тэйлор уложили в лечебницу, ее невыносимо удручало обращение «бабуня Тэйлор», и она думала, что лучше бы ей околеть под забором, чем вот так вот оставаться в живых по чьей-то милости. Но сдержанность давно стала ее второй натурой — свою горечь она никак не выказывала. Мучительно-фамильярное больничное обращение почему-то сливалось с ее артритом, и она до скончания сил терпела то и другое заодно без всяких жалоб. Потом силы иссякали, и она вскрикивала от боли долгими, призрачно-мутными ночами, когда в тусклом верхнем свете соседки виделись грязно-серыми бельевыми тюками, бормочущими и всхрапывающими. Сестра делала ей укол.

— Ну вот, бабуня Тэйлор, теперь будет полегче.

— Спасибо, сестра.

— Повернуться надо, бабуня, вы у нас молодец девочка.

— Хорошо, сестра.

Ломота приотпускала, оставляя по себе лишь муку тоскливого унижения, и она думала, что уж лучше бы ее терзала физическая боль.

Но прошел год, и она решила вполне подчиниться страданию. Если такова господня воля, да будет она моею. Таким образом она стяжала решительное и явственное достоинство, утратив стоическое сопротивление боли. Она чаще жаловалась, чаще просила судно и однажды, когда сестра замешкалась, намочила постель, подобно прочим бабуням, редко упускавшим такой случай.

Долгими часами мисс Тэйлор обдумывала свое положение. Дежурные утренние фразы врача: «Ну, как у нас нынче бабуня Тэйлор? Все небось корпите над завеща…» — обрывались на полуслове при взгляде в ее умные, спокойные глаза. Она, увы, ненавидела эти обходы, как ненавидела и причесывание, когда неизменно говорилось, что больше шестнадцати ей не дашь, но про себя она решила, что пусть так, что такова, вот именно, воля божья. Еще она думала, что все могло быть куда хуже, и жалела новопришельцев, новорожденных: им-то в старости, богатым и нищим, образованным и невежественным — всем и всяким предстоит обязательная богадельня, а уж это, будьте уверены, каждый гражданин Соединенного королевства примет как должное; и грядет время, когда все дедушки и бабушки, как один, перейдут на попечение государства, разве что по милости божьей приимут покой во цвете лет.