Изменить стиль страницы

После концерта должны были быть танцы. Он вышел в коридор, остановился у раскрытого окна, закурил, Подошла Лида. Она все еще была взволнована. Он поздравил ее с успехом. Хотел спросить, почему все-таки ее эти слезы, но промолчал.

— Наши все в буфете собираются, — сказала Лида. — Пойдем?

И он хотел бы пойти, хотел бы сделать приятно и Лиде. Но его комплекс уже сработал, и он сразу же внутренне отстранился, обособился и уже окончательно затормозил себя. Не может он, все еще никак не может — вот так, свободно, весело, вместе со всеми пойти в буфет. Не может, не умеет пересилить себя, нет в нем этой раскрепощенности.

— Иди, — говорит он Лиде, стараясь все-таки говорить как можно нейтральнее и естественнее, чтоб не обидеть ее. — Иди, иди с ними. А я пока тут постою.

И Лида, конечно, обижена: всегда с ним вот так. Но она и не станет его уговаривать, не станет его тормошить и весело тащить за собой: этого, он знает, от Лиды он не дождется. И она, все так же обиженная, поворачивается и молча уходит. А он остается, и ненавидит себя...

В коридоре он увидел знакомую девушку — Наташу. Славная девчушка. Год они вместе занимались в драмкружке в Доме офицеров. Спектакля так ни одного и не поставили, все руководители у них менялись, но на занятия ходили. Наташа — с золотистыми локонами, с огромными глазами — сама непосредственность, и говорить с ней легко о чем угодно. Она обрадовалась ему, как умела радоваться каждому знакомому, они отошли в конец коридора, сели на стулья и стали болтать.

Минут через десять-пятнадцать в коридор вышла Лида. Он увидел: Лида поискала глазами, увидела его с Наташей — резко отвернулась и ушла в зал.

— Извини, Наташа.

— Иди-иди.

Лиду он нашел в уголке зала. Она стояла лицом к стене. Глаза ее были полны слез.

— Я хочу уйти, — сказала она.

— Идем.

От центра до их окраины они шли пешком. Разговор не получался, и всю дорогу молчали. А когда вошли в калитку и остановились в темноте, прислонившись к забору, и он только лишь сделал попытку привлечь Лиду к себе, она обвила его шею руками (впервые так за все время) и заплакала...

На следующий день, 30 апреля, встретились опять. Бродили по прилежащим улочкам. Договорились, что завтра, 1 Мая, после демонстрации, в 11.00 Лида подойдет к части, и они встретятся и решат, как лучше провести праздник. Кажется, и Лиде тоже хотелось, чтоб они наконец-то подольше побыли вместе вдвоем.

Запись из той же тетради, тех лет (где писалась вчерне и поэма о целине), только несколько отредактированная. Думал он тогда или не думал, что когда-то она может пригодиться... для такого вот повествования о Лиде? Нет, конечно. Да и не до того тогда было ему.

В те дни, 4-го или 5-го мая, когда была сделана эта запись, — там, уже далеко от нее, над обрывистым берегом Буга, — эта запись была ему как единственная возможность хоть как-то выплеснуть, что терзало и душило его.

...Он ждал тебя в 11.00, так вы договорились. Ты сама назначила это время. Ты сказала, что никуда не пойдешь с подругами, нигде не задержишься, а сразу с демонстрации придешь к части и вы решите, как провести эти два дня — 1 и 2 мая. Он предлагал даже вместе уехать в Севастополь к его родственникам — увольнительная у него была на двое суток, и ты тоже не исключала этот вариант, хотя, похоже, имела в запасе какой-то свой. Но это и неважно было — где, главное — вместе эти два дня, а второго вечером он уже уезжал в лагеря. В 11.00 ты обязательно должна была прийти, потому что знала, что он ждет тебя, потому что вы так договорились, — и он ждал тебя к этому часу.

11.00, но тебя пока нет. Он медленно идет от части вниз по улице, то и дело оглядывается назад, не вышла ли ты из переулка к КПП. Оглядывается, но тебя нет. Он не сердится и не обижается на тебя: значит, тебя что-то задержало, и он готов простить тебе любую задержку. Только приходи. А пока он медленно будет ходить по этой неровной каменистой улице, которую — за эту невозможную ее ухабистость — они давно уже прозвали «улицей рок-н-ролл». Сейчас и на этой неровной улице полно гуляющих, и солдат — с девушками и без девушек, и просто городских, возвращающихся с демонстрации, и у всех на лицах свое приподнятое праздничное настроение.

12.00 — тебя все нет. Это уже значительная задержка, на тебя это непохоже, и ему, наверное, надо бы пойти сейчас к тебе домой, но он не может сделать этого — не хочет испортить праздник новой вспышкой раздора с Полиной Герасимовной. К тому же ты в любую минуту можешь выйти откуда-либо из переулка, и потому он не должен никуда уходить.

Ему уже неловко все время ходить одному взад-вперед мимо КПП, он присоединяет к себе Егора, того самого любителя пения, ты его знаешь, и они ходят теперь вдвоем вдоль белого каменного забора части, разговаривают о своем, а он все время ждет — высматривает тебя».

...И вот уже 13.00...

...И 14.00...

В 14.30 они были внизу, метрах в пятистах от части. Он обернулся назад и увидел тебя. Вернее — вас. Ты шла под руку с солдатом, и он сразу же догадался, что это — Женя.

Ревность? Нет-нет, это было уже потом. А сейчас — вскипело одно только недоумение, даже злость.

Вы подошли. Ты держала себя вполне спокойно. Ты оставила Женю, вы отошли в сторону.

— Ты извини меня, Максим, — сказала ты, — но так надо. Женя приехал на праздник, и я не могу не быть с ним. Это очень важно для меня.

Ну что ему было сказать тебе? И что сделать?

— Что ж, — сказал он, стараясь казаться спокойным, — раз важно, я тебя не задерживаю. Иди.

Женя стоял, ждал тебя. Такой спокойный, приятный парень. Ты подошла, взяла его под руку, и вы свернули в боковую улицу.

А они с Егором пошли дальше. Куда?.. Егор ничего не понимал, он захлебывался от невысказанного негодования. Но он, Максим, ничего не говорил о тебе, и Егор тоже молчал.

Откуда-то подвернулось такси. Не зная, зачем это делает, он остановил машину, кивнул Егору — садись, сел сам и указал шоферу куда ехать — за вами следом. Если уж так, то ему догнать бы вас на машине, остановиться чуть впереди, подождать, когда вы подойдете, и сказать, что он там намерен был сказать тебе. А он — сиволапость! — он остановил машину, не догнав вас, бросил шоферу деньги, выскочил из машины и побежал следом за вами. Потом он окликнул тебя, вы обернулись, и ты пошла ему навстречу.

— ...Я не связываю тебя, — выдохнул он. — Поступай, как тебе надо...

И опять: верил ли он тогда сам в то, что говорил? Не знает он, до сих пор не знает. Наверное, ему просто нечего было другого сказать — вот он и предоставлял тебе свободу. Но зачем ему надо было вообще догонять вас, говорить тебе этот вздор: разве ты уже не поступила так, как тебе надо? Или... Или, может, подсознательно он играл сейчас в кого-то слишком хорошего, доброго, всепонимающего — и, подсознательно же, хотел в конце концов выиграть этим в твоих глазах? Черт его знает, не поймешь. Но факт оставался фактом: в эту минуту он тебя уступал, отдавал...

А вот что ему ответила на это ты, он не помнит, не слышал. Скорее всего, ты ничего и не ответила. Или сказала что-нибудь незапоминающееся — «хорошо» — и пошла опять к Жене. А он вернулся к ожидавшему его Егору. И они пошли в часть.

Нет, и теперь тоже: никакой такой глубокой там ревности. Просто он был убит, он был в шоке от трезвого понимания реальности, что он только что потерял тебя и потерял навсегда.

В части он не находил себе места. Ушел с ребятами в город, набрали водки, уехали к знакомым девчатам этих ребят. Там были три сестры, они жили в частном доме на окраине города, у них была добрая, приветливая мать.

Они просидели за столом весь вечер, остались на ночь. Он был пьян, целовал подругу своего товарища, вспоминал, что ты сейчас где-то с Женей, — и теперь вот, сжигаемый вспыхнувшей ревностью и бессилием что-либо изменить, опять пил. В часть он вернулся утром, больной и разбитый. Не надо было идти, но — не удержался, не хватило характера, пошел к вам. Полина Герасимовна тоже, видно, всю ночь не спала, ярость в твой адрес так и кипела в ней. Но Максима, к его неожиданности, она встретила вполне дружелюбно. Сказала, что — да, нет тебя, что ты и не ночевала дома, что не приходила домой со вчерашнего утра. А ему — с явной откровенной издевкой: «Что, проморгал? Теперь вот кусай локти...»