ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
За два дня до выборов Табаков отвез в свой «куст» пригласительные билеты. К дому Глашиных родителей подходил с особым чувством. Глянул на завалинку — вспомнил, как сидели здесь с Глашей, вспомнились ее грустноватые глаза, какими больше с того вечера они у нее, пожалуй, не были. Вспомнил, как она провожала его на автобус. И домик без ограды, с одним окном в причелке показался ему вдруг родней, чем другие дома.
Только поравнялся с проемом двери и хотел было шагнуть в сенки, как в лицо ему ударил тяжелый сноп воды. Ударом даже откачнуло назад, ослепило, вода попала в рот, была соленая и смрадная. Он продрал глаза, глянул на костюм: на пиджаке — кусочки зеленого лука, семена свежих помидоров и огурцов.
«Помои! Вот это номер...» Глянул на дверь — никого нет. Стал отряхивать костюм. В избе слышен крик женщины. Василий никак не подумал, что помои на него выплеснули с намерением, а потому конфузливо улыбался. Открыл дверь в избу, не успел оглянуться, как услышал:
— Испугался, кобель кудлатый! Вот ты сейчас еще получишь. — Женщина метнулась к печке, схватила кочергу и замахнулась. Но мужчина сзади поймал кочергу, а женщину за волосы оттащил от Василия и толкнул на кровать. В избе были еще три цыганки, Глашин дедушка, несколько пацанов и мужчина, который вступился за него. Видать, это был Глашин отец, а нападала мать. Она сидела на койке и продолжала кричать. В ее ушах болтались алюминиевые серьги величиной с ободок от настольного будильника. На шее — связок пять крупных бус, среди которых были бусины не меньше хорошей луковицы. На груди, как маятники ходиков, раскачивались медали, каких Василий сроду не видел.
— Ты что ж, зверь проклятый, ребенка украл! Все, завтра в каталажке будешь! Сегодня была у прокурора. Чтоб у твоей матери глаза полопались, чтоб ты сдох на месте, бандит. Чтоб твои дети добра не видели! Ты что, думаешь, мы законов не знаем! Знаем, мы тоже не в Америке живем...
— Заткнись, стерва! — рявкнул на нее муж и замахнулся. — Не позорь семью, если у самой стыда нет. Твоим языком только черту табак молоть да дрова колоть. Сказано — собака умнее бабы, думает, на кого лаять можно...
— Ты заткнись, непутевый, не тебя трогают! Сам в грязи лежит, а кричит: не брызгай! — Хозяйка неожиданно умолкла, сосредоточилась, прислушивается к чему-то, напрягая внимание, беззвучно шевелит губами. Другие бабы тоже притихли, глядя на нее. Потом хозяйка два раза громко икнула, подняла указательный палец вверх и говорит: — Во, во! Слышите, это моя душа с богом советуется. Ик!.. — Схватилась рукой за грудь. — Ик! Во, во, на разговор вызывает...
Загалдели женщины:
— Советуйся, советуйся, Лукерья!
— Он все видит, все слышит.
— Покарай, господь, идола проклятого!
Василий поманил хозяина пальцем и попятился к выходу. На улице достал из кармана пригласительные билеты:
— Значит, голосование в воскресенье. Не забудьте. Пусть все проголосуют. А о дочке не беспокойтесь, она работает на заводе и живет в общежитии. Ей там лучше будет.
— Мое дело сторона. Теперь такое время, что нас, родителев, не шибко спрашивают, вольные пошли. Ну, ты смотри, не обижай Глашу, не посмейся над ней. Ежели женица будете — нам, родителям, хоть скажите. Куда теперь денесся, раз уж случилось... — Цыган покуксил глаза кулаком, будто слезы вытирает.
— Что вы, отец! Я не собираюсь жениться на Глаше. Я просто помочь ей решил... К новой жизни, понимаете?
— Ну, все одно кто-нибудь на ней женица. Так пусть хоть нам, родителям, сообчат. Мы же кормили, растили ее... Мать как переживает, видал. Волосы на себе рвала.
— Зачем же волосы рвать?
— Так ведь мать она и есть мать. Как бог до людей, так мать до детей. Видишь, какая лютая. Но ничего — побесится и перестанет. Ты бы дал ей трояк — враз переменится. — Хозяин стыдливо почесал затылок, а глазами исподлобья уже спрашивал: «Так дашь или не дашь трояк?» Василий достал из «пистончика» три рубля и отдал цыгану. Тот оглянулся на окно, на дверь и спрятал тройку в «пистончик» своих брюк. По всему было видно: не видать хозяйке этих денег, как своей макушки.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В цехе Глаша выполняла немудреную работу — накладывала смазку на запасные части к тракторам. К ней начали привыкать, ее появление в цехе уже не вызывало ни ехидных улыбок, ни злых шуток. Она постепенно как бы сравнивалась с остальными девчонками. Ей выписали аванс, чтобы смогла до получки перебиться. Казалось, чего бы еще? Но так могло показаться только со стороны.
Сама Глаша, пытаясь быть спокойной внешне, на самом деле чувствовала себя в новой жизни очень неуверенно: она это или не она? Ее вдруг сковывал ужас при мысли, что совершила страшное преступление перед родителями, перед табором. Боялась каждого своего шага в цехе, каждого своего слова: как бы не сделать что-нибудь не так. Поэтому старалась присматриваться к людям: как в каком случае они поступают.
Выйдя за проходную, пугливо озиралась, боясь отстать от девчонок: ей казалось, что на каждом шагу ее караулит мать, что вот сейчас на вокзале ее увидят знакомые цыгане... Что она им скажет?
Забывшись, становилась сама собой.
Вахтерша тетя Дуся затаила обиду на Глафиру за те слова «Чо, не узнаешь?», сказанные в первый день на проходной. А тетя Дуся такая: на своем посту чувствует себя главнее самого директора, не пропустит и его без пропуска. Из двадцати тысяч работающих на заводе знает половину по фамилиям, остальных в лицо. Знает всех нечистых на руку, всех выпивох. Ее кабина на проходной — это сущее чистилище. Идет человек с запашком на завод, еще десять метров до проходной, а вертушка возле кабины тети Дуси застопорена намертво: «Поворачивай назад! Иди проспись». — «Тетя Дуся, это же у меня еще со вчерашнего». — «Хоть с позавчерашнего, а с запахом не имею права пускать. Все, отойди, не мешай работать, пока начальника караула не вызвала».
Многие девчонки покупали в цеховом буфете кефир и брали его с собой в общежитие: мол, полезно пить на ночь — не располнеешь. А вообще-то припасали кефир, чтобы после танцев или занятий в школе, техникуме утолить голод: на голодный желудок сон не идет. И Глаша за компанию решила взять бутылку кефира в общежитие. Завернула в бумагу, идет с девчонками к проходной. И другие так делают — ничего. Но Глашу тетя Дуся остановила:
— Стой! Что в бумаге?
— Бутылка.
— С чем?
— С кефиром.
— Отойди в сторону пока, не мешай другим проходить. — Глаша отступила шаг в сторону, еще не понимая, чего хочет от нее кабинщица. Несколько девчонок тоже с ней остались, спрашивают: «Чего она к тебе прицепилась?» — «А я ей на мозолю наступила», — громко ответила Глаша. У тети Дуси в самом деле с утра мозоль разыгралась. Она слышала слова Глаши, волосатая бородавка на ее верхней губе дернулась:
— Я те вот наступлю, соплячка! Будешь три часа стоять, не выпущу.
— Не имеете права, — вступаются девчонки.
— Имею. Откуда я знаю, что она несет.
— Глаша, покажи, что у тебя там.
— Да кефир, я же ей говорила.
— Почем я знаю, что кефир. А может, белила. Знаем мы этих кефирщиков.
Глаша спросила у девчонок: «Что это такое — белила?» — «Да это краска такая, белая». Тогда она развернула бумагу, извлекла бутылку. «Смотри, старая! — кабинщице кричит. — Смотри, чтоб только глаза твои не лопнули!» Взболтнула бутылку и запрокинула голову. Не отрываясь, выпила до дна, швырнула бутылку в урну возле двери. Пока Глаша пила, а тетя Дуся смотрела на нее не без интереса, народу в проходной собралось много.
— Ну, что? — победно уставилась Глаша на кабинщицу. У той на губе подпрыгнула бородавка:
— Это другое дело. Проходи...
Многое, что для заводских девчонок было как само собой разумеющееся, Глаше казалось необычным и удивительным. У них столько платьев и туфель, что в течение недели можно носить каждый день что-нибудь новое. Собираясь спать вечером, надевают легкие халатики, тапочки и идут в душ. Освежившись под душем, Глаша ложилась под белую простыню и долго не могла уснуть. На ее лице цвела полуулыбка. А когда закрывала глаза, улыбка пропадала — Глаша переносилась в серый мрак отцовского дома в Шубняке, где все спят вповалку на грязных перинах, не раздеваясь, с грязными ногами; утром просыпаются с пухом в волосах, помятые и злые. Хорошо еще, что в доме тепло. Глаша помнит времена и погорше, когда зимовали в холодных шатрах. Проснувшись, надо было ждать целый день возвращения матери из города или деревни, сидеть, зарывшись в тряпье, согревая себя собственным дыханием. Это еще ничего. Чаще мать поднимала детвору и тащила с собой по холоду, заставляла просить копейки.