Изменить стиль страницы

— Петро! Иды сюды! — крикнула она в дверь. — Иды сюды и звыняйся перед Матвеем Ивановичем! А я сама тоби всыплю.

— А что я сделал? — упрямился Петька.

— А ты не знаешь, шо зробыв?! Так ось тоби! — и бабушка дала Петьке три звонких подзатыльника. — Звыняйся, кажу! Ну, живо!

И Петька исполнил приказание:

— Извините, дедушка... Но мы же сена намостили. Вот сколько!..

Матвей Иванович смеется, бабушка прячет улыбку в горсть.

— Кабы не подмостили сена, — говорит дед, — рази я поднялся бы? Слава богу, спужался, а кости целы. Как на перину упал. Ну и орлы, ядрена капуста!..

Глядя на нашу семью, на бабушкины дела, соседи не без зависти говорили: «Бабка в дому — порядок всему». А Петька наш иногда ластился к бабушке: «Когда со мной бабуся, я ничего не боюся...» В доме на бабушке все держалось: она стирала и варила, полола огород и за нами смотрела. Ее ровесницы, приходя в гости к ней, видя, как она резво суетится и делает все ловко, покачивали головами: «Ой, Мотре, тоби, мабудь, износу не буде! Яка же ты крипка!» И мы не могли представить бабушку больной, слабой старушкой. Она садилась отдыхать на огороде как-то не по-старушечьи, не протягивала ноги. Сидела, подведя колени к подбородку, обхватив их руками, словно девочка лет четырнадцати. Поднималась с земли быстро: не успеешь и глазом моргнуть, а бабушка уже на ногах и говорит нам: «Ну, годи отдыхать! Давайте ще капусту польем». Она требовала от каждого какой-нибудь работы и говорила: «Учитесь работать, привыкайте. Работу любить треба».

Как все бабушки, она знала много сказок и песен, преданий, былей. Умела их рассказывать. Иногда даже частушки заводила. Чаще всего почему-то пела эту:

Чем колечко золотое —
Лучше медное,
Чем богатого любить —
Лучше бедного.

И мне эта частушка нравилась больше других. Что-то в ней было бескорыстное, гордое и смелое. Она не знала ни одной буквы, однако считала великолепно. Вот мама уехала в город, повезла продавать масло, семечки, табак-самосад, чтобы выручить денег для уплаты займа, налога да купить какую-нибудь одежонку. Лежим мы с бабушкой на печке. Она в темноте шепчет какие-то цифры, загибает пальцы на своих руках, потом и на моих. Я спрашиваю: «Бабушка, что ты шепчешь?» — «Считаю, сколько денег мать выручить за 200 стаканов семечек, 100 стаканов табака и 10 килограммов масла». Почти никогда не просчитывалась, все выходило так, как она подсчитала.

Иногда с удивлением вспоминала одного деревенского мужика — Олексу Сторчака, который и жил богато, работал, как вол, мастер на все руки, а вот на счет был так туп, что о нем даже байки ходили. Рассказывала бабушка, как Олекса повез в город продавать мясо или масло. Известно, люди городские помногу не берут: кто двести, кто триста, кто пятьсот граммов взвесить просит. А Олекса ни в какую не хочет так продавать: только килограмм, и никаких. Потому что за килограмм он должен получить три рубля. Другие же берут за килограмм по три пятьдесят, а Олекса на своем стоит: по три рубля и только килограмм! Иначе он не сможет подсчитать...

Может быть, бабушка сохранила здоровье и бодрость тем, что раньше мало работала? Если бы так. Она осталась вдовой в первую империалистическую войну. Осталась с четырьмя детьми, старшему, моему отцу, было восемь лет. Так она одна и выходила их. Потом работала в колхозе, вынянчила всех внучат. Бабушка была верна своей любимой поговорке: «Не поможе всевышний, колы сам никудышний». Помню, когда проводили на фронт отца, мать села на лавку у окна, взялась руками за голову и запричитала: «Ой, что же это такое?.. Как же мы жить будем?.. Что мы будем делать?» Бабушка посидела рядом с ней, поднялась и сказала: «Не плачь, Оксана. Слезами горю не поможешь. Кажешь, шо робыть будемо? Работать будемо». Она взяла тяпку и пошла на огород окучивать картошку. За ней поплелись и мы...

У нас водились голуби. Ими еще отец занимался, потом брат Петька, а уж от него они перешли ко мне. В деревне к голубям отношение иное, чем в городе. В городе ими торгуют, воруют, делят на породы — благородные и низкие. Деревенские голуби все одинаковы. Мы не знали, какие из них «трубачи», «вертуны». Голуби — и все. Жили они у нас в сарае, под потолком, гнездились в старых ведрах, подвешенных к жердям, кормились вместе с курами и утками. А в особо студеные зимы я их в избу поселял, в подпечье.

Из-за них я не знал покоя: боялся, как бы чужие моих не увели, хотелось и себе чужака заманить. От бабушки доставалось за лазанье по ветхой крыше сарая, за потраченное на голубей время. Пошлет меня в огород зеленого лучку или укропу нащипать для заправки борща, а я пойду да задержусь, любуясь голубями, следя за чужаком. Выйдет она во двор: «Ты мне принес укроп? Я тебя зачем посылала? Чтоб они все поиздыхали, твои голуби. Я им, наверное, головы пооткручиваю как-нибудь». Говорить-то говорила, да никогда не делала того, что обещала. Как-то в войну бабушка пришла из кладовки, принесла в миске пшеницы, чтобы смолоть ее на ручных жерновах. Поставила миску и говорит: «Пшеница кончается, с ведерко осталось. Так что до весны будем тянуть на одной картошке». Подозвала меня и посоветовала: «Возьми посудину и набери пшеницы для голубей, чтобы им хоть до лета хватило. Мы и на картошке просидим, а они пропадут без зерна. Ступай!» И подтолкнула меня в шею. Я набрал в закроме полведерка пшеницы (ровно половину оставшейся) и подвесил ведерко в сарае под потолком. Каждый день доставал по горсточке и кормил голубей. Если бы не бабушка, я сам, наверное, никогда не додумался до такого.

Было у нас с бабушкой одно дело, которое мы одинаково любили — лазить в погреб. Это не просто полезть и что-то достать. То была церемония, обряд, волнующее событие, настоящий праздник. Праздник наш так и назывался — «Лазить в погреб». Бывал он примерно раз в две недели, его мы ждали с волнением и нетерпением.

Наш погреб находился во дворе. Глубокий и просторный, укрытый толстым слоем всякой трухи, земли, чтобы мороз внутрь не пробрался. Лаз его затыкали сеном, старой одеждой, потом забрасывали снегом. И вот мы «лезем в погреб». Пока бабушка готовит мешок и ведро — я бегу с лопатой к погребу, очищаю лаз от снега. Сено из него вынимает бабушка, и я первым ныряю в сказочную темноту, спускаюсь по деревянной лестнице, принимаю от бабушки пустой мешок и ведро. Затем начинаю любоваться погребом. Пока глаза со свету не привыкли к темноте, чувствую погреб только носом. Пахнет квашеная капуста с огурцами, пахнут свекла и морковь, пересыпанные сухой земелькой. Пахнет чуть вспотевшей картошкой и плесенью, что выступила на жердинах потолка.

Бабушка первым делом оглядит стены и потолок: не пробрался ли где мороз. Вторым делом — пока руки чистые и теплые с избы — набирает капусты из кадки. А в капусте-то, в капусте — соленые вилки и огурцы! Я бегом отношу ведро с капустой в хату. Вторым «рейсом» уношу свеклу и морковку. Бабушка в это время накладывает в мешок картошку. Его она уносит сама. Делает тоже два «рейса». И, как всегда, напоследок для меня какую-нибудь неожиданность — загадочно улыбаясь, копается в одном из углов, распрямится и: «На-ка держи!» Подает или кочерыжку от капустного кочана, репку или брюкву. И думать не подумаешь, что она может такое сохранить почти до самой весны.

Все мы с ней делаем быстро, чтобы из погреба тепло не вышло. Поднимаемся наверх, закладываем лаз дощечками, затыкаем сеном, заваливаем снегом. Скорее в хату! Придешь и не знаешь, за что приниматься в первую очередь. Мама возвращается с работы, и я сообщаю: «А мы с бабушкой в погреб лазили».

Если мне бывает трудно, я вспоминаю нашу бабушку Мотрю и говорю сам себе: «Работать надо!»

КИНО

— Кино приехало! Кино приехало!..

Байдановские мальчишки бегали по улицам и горланили изо всех сил: «Кино приехало!»