Изменить стиль страницы

Она крепилась-крепилась — и вдруг тоненько всхлипнула и понесла ладошку к глазам. Дементьевна мягко спросила:

— Ну ты чо, Нюр?

— Го-осподи! — сказала она, еще всхлипнув. — Да разве ж не жалко?

К стойке подошли несколько негров, стали неумело объясняться с женщиной, которая осталась вместо буфетчицы, и та беспомощно посмотрела на буфетчицу.

— Ладно, пойду я, бабы, — сказала буфетчица. — Посидела бы с вами, да...

— А может, в комнату к нам придете, когда тут закроете? — пригласила Дементьевна.

— Сегодня — ну никак!

Потом буфетчица уже стояла за стойкой и наманикюренным своим пальцем указывала то на одно, то на другое, а они шли мимо, и она держала бутылку под кофтой, прижимая ее к боку, чтоб негры не увидали, а то подумают еще: «Вот эти русские пьяницы — что мужчины, что женщины...»

А Дементьевна подошла к буфету, оттерла чуток переднего — вот бой! — влезла между ними, спросила громко:

— А вы так и не сказали: был же ребеночек, чи не было?

Та вздохнула:

— Пришел на днях, вся рубашка в помаде, а она увидела. Подает мне. «Вот, — говорит, — пусть мамочка твоя полюбуется...» И две недели уже чертуются, а я внучку и в садик, и из садика...

— Сынок?

— Сынок.

— Маленькие дети — маленькое горе, — сказала Дементьевна.

А буфетчица снова наставила палец на бутерброд с икрой, снова заговорила не по-нашему, и лицо у нее стало чужое...

2

Дементьевна выпила полстакана сразу, раскраснелась вся, глаза у нее заблестели, и волосы с одного бока выбились из-под гребешка — по ней сразу видно, что выпить любит.

— Нюр, — говорит, — а может, мы с тобой теперь песнячка?

Она даже руками всплеснула:

— Придумает!..

— А мы потихоньку, — сказала Дементьевна. — Вот при оккупации — бабы в хату ко мне набьются, семечки тогда еще были. Поплюем-поплюем, пошепочемся, а потом: «А давайте, бабы, споем!..» И кричим от-то потихоньку, глазами ворочаем, душимся — и аж слезы.

А она думала, когда выпьет, — ударит в голову, да и все заботы пройдут, все печали снимет, все страхи забудутся, да то ли выпила совсем каплю, а то ли еще почему, только сумное настроение ее не пропало, что-то все так и держало ее за сердце... А теперь, когда Дементьевна про немцев напомнила, ей вдруг снова стало жаль себя и снова захотелось заплакать.

Дементьевна туда-сюда повела головой по спинке кресла, гребешок ее приподнялся и съехал набок, и волосы с одной стороны совсем рапатлались. Она закатила глаза и широко открыла рот, набирая воздух, потом вытерла губы и заголосила вдруг тоненько:

Глу-хой не-ведо-май тай-го-о-о-ю

— А я тебе за войну скажу, — проговорила она, подвигаясь еще ближе к краю кресла и наклоняясь к Дементьевне. — У нас только заняли станицу, калитка отворяется — от он!.. Заходит. Здоровый такой мужчина, автомат на грудях, рукава закатанные, нас же летом заняли, в августе... Посмотрел так, посмотрел по сторонам, потом говорит: «Матка, матка, а где ж, мол, детишки?..» У меня от тут все оборвалось. А он дуло наставляет: показывай где — и все! В хату зашли, они сидят, бедненькие, все трое, прижукли. От он на большенького посмотрел, потом на средненькую. А потом на дочку, на меньшенькую глянул, и аж его вроде передернуло всего. «Юда?» — спрашивает. Я испугалась. «Да нет, — говорю, — какая ж она юда, русская самая настоящая, а что рыженькая, так у нее отец такой. А мой же Женя рыжий был, прямо красный!.. Я засмеюсь когда: «Как, — говорю, — хата наша не загорится!» А он: «Чем рыжей, тем дорожей — вот как!»

Дементьевна глаза завела и рот приоткрыла — или так внимательно слушала, или о своем о чем думала.

А она передохнула в голос и кофточку на шее расстегнула еще на одну пуговицу. Ей вдруг стало жарко, как будто водка только сейчас дала себя наконец почувствовать.

— А он опять: «Юда?» А я схватила ее да на колени перед ним бух! «Да какая ж она, — кричу, — юда?.. Да хоть у соседей спросите, хоть у кого! Да чем хотите клянусь, какая ж она вам юда?» От он щелкнул там чем-то, вроде прицелиться, — я умерла!.. А он автомат обратно на живот, говорит: «Кушат!..» Я сама не своя, дочку бросила, то на нее гляжу, то на стол, все валится из рук. Собрала все, что было... От он поел, обтер губы, глянул еще раз на девочку и пошел. Я в плач: да слава ж тебе, думаю, господи! Да обнимаю их всех да плачу. «Ну, — думаю, — пронесло!..» А завтра собака наш загавкал, я глядь в окно: опять он! Прямо в хату уже идет, и автомат на меньшенькую с порога: «Юда?..» Я опять на колени. Опять плакать да молить. А он: «Кушат!..» На третий раз я сама уже: он — только на порог, я — «Пожалуйста, — говорю, — кушать!» И стал от-то приходить он к нам каждый день... А аппетит был, Дементьевна, милая!.. Тарелку борща поставлю. Только отвернусь, а он — как за себя кинул! Вареников чашку — ут такую! — железную поставлю, только успею отвернуться — как за себя. От жрал, чтоб ему и на том свете, сукиному сыну!..

— Я бы ему нажрала, я б нажрала! — сказала Дементьевна.

— От все, что у меня было и чего не было, уже съел, пошла я по соседям... Плачу навзрыд! От та пару яичек даст, та соседка сала кусочек сковородку помазать да десяток картошек. А у них тоже — откуда? От я не иду уже; и стыдно, и детей жалко, хоть мот на шею! Они сами, кто прибежит: «На, Нюра, бери — ведь убьет еще, ума хватит!..» А он жрет! «Нет, — думаю, — так я долго не протяну. Это где же я ему настачусь?» Стала это вроде экономить, поставила раз одни оладики да чай... От он поморщился, на меня ка-ак глянет! Автомат из-за себя — черк!.. Да в ту комнату, где дети, да опять: «Юда?!» Ве-еришь, не знала уже, что делать. От слез уже опухла, все с себя продала, по соседям уже не хожу, стыдно — ну чего? Убежать с ними — а куда убежишь, младшенькой тогда — два годика, а этим — одной четыре, другому — пять. Ну куда?.. Ни родных, ни знакомых. Мы с Женей только что переехали тогда с хутора в станицу, мать его померла, от мы хату продали, а тут купили. Ну куда!.. Плакала я, плакала, а потом отвела ребятишек к соседям, а сама — на хутор. Там у нас бабушка одна жила, старушка — вроде как знахарка. От я к ней. Упала в ноги, она старенькая — и поднять не может. Послушала, а потом говорит: «Да, моя детка, сроду ничем я таким не занималась, хоть всякое на меня говорили. А отраву знаю, еще моя тетка, покойница, научила. И ни один, — говорит, — врач не докопается...»

— Я бы его давно уже, — сказала Дементьевна. — И потрохов бы не нашли...

— От помогла я ей пирожков с картошкой напечь. Вышла она с ними в кладовку, потом приходит... «Грех это, — говорит, — моя детка, да а малых детей и матерь мучить разве не грех? Бог нас просит!» Проводила меня до дороги, вот я и пошла. Хожу потом как неживая, жду его. Детей опять отвела. «А ну если, — думаю, — почувствует? Перестреляет всех. А так хоть одну меня». А его в тот день до-олго не было, я уже сама не своя. А потом приходит, и в руке у него вещевой мешок пустой. «Марш, — говорит. — Марш!..» А я никак не пойму, чего он хочет, трясусь вся. А потом догадалась: уходит он куда-то дальше, пришел за продуктами на дорогу. Закружилась тут у меня голова, что-то говорю ему, а сама схватила эту тарелку с пирожками да из хаты. Прямо с порога — раз пирожки эти в бурьян! А потом пхаю ему в мешок, что еще у меня оставалось, а сама думаю: «Да неужели ж услышал кто мои молитвы?..» От он мешок завязал, на одно плечо лямку накинул, вышел; а я за ним. От он около калитки остановился да и говорит: «Юда!..» А сам как захохочет!.. И аж себя от так рукой по коленке. И пошел, песню заиграл! А у меня в глазах мушки, мушки какие-сь...

Когда поднялась, пошла в хату; мимо бурьяна иду, а там наша собака, Дружок, мертвый уже лежит, нашел-таки эти пирожки, съел!

— Эх ты! — укорила Дементьевна. — Я думала, ты ему в сумку их — первым делом!.. «Вкусные, мол, пирожки, смотрите, мол, и товарищей своих угостите, по одному всем...»