Было ей, наверное, уж далеко за семьдесят, но так легко и прямо она держалась, так живо разговаривала да жестикулировала с такой уверенной силой, что Дранишников невольно, поддаваясь ее обаянию, подумал: «А ведь, пожалуй, не ошибся дед, когда после смерти первой жены вторую себе выбирал» — Пилипенчиха до сих пор была похожа на рано поседевшую девку, мосластую и краснощекую.
У порога они остановились под просторным навесом из винограда. Его, видно, только что оборвали, и среди обломанных листьев на растрескавшейся земле еще мокрела расплюснутая ногами иссиня-черная кожура, еще лежали и здесь и там распавшиеся от удара оземь кисти, и в воздухе чувствовался сладковатый дух размятых ягод и сухой запах потревоженной пыли.
— Лена! — крикнула Пилипенчиха, оборачиваясь к двери большого сарая, и в ней почти сейчас же показалась склоненная набок голова с тяжелым пучком волос: видно, женщина изогнулась, не отрываясь от какой-то работы. — Проводи Сережу до дедушки, а я полезу в погреб, налью вина.
— Может, я в погреб?
— Да ты ж не знаешь, где там хорошее, а где совсем молодое.
Женщина улыбнулась Дранишникову летучей улыбкой:
— Обождите, я мигом...
Дранишников остался один.
Он все невольно принюхивался, уловив, кроме виноградного духа, в осеннем воздухе еще какой-то очень знакомый ему запах, солоноватый и терпкий, припомнил, что так припахивает рыбий жир, и удивился, откуда ему взяться здесь, посреди двора, и вдруг, обернувшись, увидел растянутую между столбов большую низку вяленой рыбы.
Рыба висела крупная, и распластана она была по хребту, так что ему хорошо были видны и гнутые из-желта-белые ее горбы, как будто тронутые каплями янтаря, и сохлые уже, серые с черным отливом бока в серебристой чешуе.
Он сам был отчаянный рыбак, но в последние годы складывалось так, что ему о рыбалке некогда было и думать, зато вид вяленой рыбы и особый ее запах так и остались для него как бы знаком вольной жизни, простой и счастливой, и сейчас ему показалось тоже, что солоноватый и терпкий этот запах, странно перемешанный солнцем с тонким ароматом винограда, как бы соединял в себе и изысканную щедрость осени, и вольную ее простоту.
Дранишников, слегка засопев, еще раз втянул ноздрями воздух, принюхиваясь, и ему вдруг стало хорошо от какой-то уверенности, с которой будто бы он стоял сейчас на земле... И вдруг ему представилось, как он сидит у постели своего умирающего деда, и видит и почти неживую бледность и немощь, и слышит прерывистый хрип, и ощущает несвежий дух старческого тела. Ему представилось это, и он вздохнул длинно и прерывисто, как ребенок.
Из сарая вышла женщина, они поздоровались, и он скорее догадался, чем вспомнил, что это младшая дедова дочка, которую тот нажил уже с Пилипенчихой.
— Пойдемте, — сказала она, снова улыбаясь ему не то чтобы торопливой, но тут же исчезающей, как будто мимолетной, улыбкой, открыла калитку в сад и пошла первая, потом обернулась на миг, словно приглашая его еще раз, и Дранишников снова увидел быструю ее белозубую улыбку и карие, темного отлива глаза на смуглом лице.
Пожалуй, она была красива как раз той южной красотой, которая припоминалась ему всегда, когда приходилось то ли в шутку, а то ли всерьез, вздыхая, рассказывать иногда, какие на Кубани девчата, и теперь он не без мужского любопытства, почти всегда практического, окинул глазом всю ее ладную фигуру, замечая и то, как выбиваются у нее из-под прически и вьются по смуглой шее черные колечки волос, и то, как чуть ниже подмышек, по бокам туго полнеет платье, и как покачиваются крепкие, может быть, чуть полноватые бедра.
«Наверно, слегка за тридцать, — подумал Дранишников. — Конечно, лет на шесть-семь моложе. Выходит, она мне тетя... А ничего тетя!..»
— Он здесь, в саду, все сидит, — сказала она, оборачиваясь, и пошла теперь как-то боком; по напряженной спине ее Дранишников понял, что она, пожалуй, уже раскаивается, что первая пошла по узкой тропинке, как будто предоставив ему возможность себя разглядывать.
— А вы один приехали?
Он сказал, почему-то торопясь:
— Да, один... У меня ведь не отпуск — так, не го командировка, не то... Заскочил на несколько дней.
И тут он увидел деда.
Дед сидел за непокрытым пустым столом под яблоней, чуть набок склонив голову, как будто задумавшись, крупные его, исковерканные работой руки замерли на столешнице вниз ладонями, и рядом с ними лежал большой желтый лист.
Теперь Лена остановилась, пропуская вперед Дранишникова, сказала громко, словно глухому:
— Папаша, это Сережа пришел, ваш внук...
Дранишников еще не успел поздороваться, как дед приподнял голову и медленно, но с явной насмешкой сказал:
— Да глаза пока есть...
— Присаживайтесь, — сказала Лена, указывая Дранишникову на табурет, стоявший с другой стороны стола.
И дед медленно повел головой, тоже приглашая его:
— Садись.
Дранишников сел, и за спиной у него почти тут же появилась Пилипенчиха, опустила на середину стола маленький пузатый графин с вином, ловко перевернула рядом надетые на два пальца стаканы с каплями на стенках, видно, только что мытые, а Лена уже взяла у нее из другой руки эмалированную чашку с виноградом, тоже определила ее на середину, потом слегка подтолкнула ближе к Дранишникову:
— Угощайтесь, пожалуйста...
Все это время дед сидел, как-то странно перебирая по краю стола крупными своими, слегка скрюченными пальцами, не спеша поворачивал голову, следя за каждым Пилипенчихиным жестом, взгляд его был остер и цепок, и как только она отняла руки от стола, он подвигал челюстями, прежде чем открыть рот, и сказал глухо, но твердо:
— Все, что ль?.. Ну-ну, нечего вам тут... ступайте!..
Медленно приподнял руку и пальцами слегка шевельнул, отсылая женщин.
И этот неспешный, но властный жест почему-то понравился Дранишникову.
Дед молча начал разливать, рука его, с неловко зажатым в пальцах горлышком графина, легонько тряслась, и розовая струйка то подрагивала тоже, то прерывалась совсем, но дед снова упрямо клонил графин, и вино опять тихонько лилось и булькало.
Казалось, он весь ушел в это нелегкое для него дело, не замечая больше ничего вокруг, и, пользуясь моментом, Дранишников смотрел на деда в упор, с любопытством, пытаясь найти у него на лице приметы глубокого его возраста. Мельком он вдруг подумал о том, что давно уже не видел по-настоящему старого человека — работали вокруг него то молодые ребята, то, как он сам, средних лет; ими он руководил, наказывал их или поощрял, с ними он и выпивал, и праздники праздновал, и хоронил, если случалась авария, тоже совсем молодых или таких, как он сам, только в главке теперь помирали в основном от инфаркта — люди постарше, но тоже такие, каким до пенсии еще будь здоров; у монтажников чуть за сорок — уже старик и тридцатилетнего здоровяка величают дядей Федей, а то и уважительно, но и не без усмешки: папаша.
А тут сидел напротив него очень старый человек, и был он родной его дед, и Дранишникову, давно считавшему себя и как бы сиротой, и вместе как бы родоначальником — у него подрастали двое мальчишек, — было это непривычно и странно.
Он всматривался в матовое, будто налитое воском, лицо деда, что-то в нем казалось ему неестественным, и сначала он подумал, это заострившийся хрящеватый нос и, словно тоже начавшие костенеть, большие уши, но потом, приглядевшись, понял, что необычными были у старика и усы, и брови, и короткий между большими залысинами ежик. Казалось, все это трудно назвать седым, то был какой-то странный, словно замшелый оттенок серого цвета, волосы и здесь и там росли одинаково толстые и прямые, но и одинаково редкие, такие, что их, пожалуй, можно было пересчитать — и в клинышке на крутом лбу, и в набрякших надбровных дугах, и над желтоватой и как будто бы чуть припухлой верхней губой. «Может, от кузницы, — подумал Дранишников, — от раскаленного металла, от вечного его жара?»
Дед кого-то напоминал ему, матовым лицом своим был на кого-то очень знакомого похож, только Дранишников никак не мог вспомнить на кого.