Изменить стиль страницы

Стало жарко, он снял варежки и расстегнул пуговицу под горлом, приподнял толстый воротник свитера.

Над заливом курился плотный влажный туман.

Ему захотелось маленько ополоснуть лицо, он опустил руку за борт. Вода была теплая, почти горячая... Водосброс! Он не знал, что в Томь идет такой кипяток. Или у них опять что-нибудь не клеится? Горит план?

Он снова наклонился, пошевелил в воде пальцами, повел ладонью, и рука его наткнулась на что-то вялое, но живое. Отдернул руку, но потом снова опустил, пошарил в воде, взял под брюхо большую рыбину, приподнял.

Щука была! Медленно и слабо, словно последним усилием, она выгнулась у него в руке, и он бросил ее обратно, пополоскал пальцы, вытер о полу телогрейки.

Это, с рыбой, так потрясло его, что он еще издали сказал спешившему с пригорка Матюше:

— Тут рыба, слушай!

— Заплывает! — ласково сказал Матюша. — Мы жа заплыли? А почему ей-то не заплысть? — Долго опять пробирался на свое место и, пока Котельников отталкивался шестом, все говорил, говорил, опять задушевно, дружески. — Они на заводе, бывает, какую-то гадость выпустят, знаешь, тогда ее сколько, рыбы? У меня другой свояк — ниже живет, уже проехали. Дак он уже ждет. Как увидал, вверх брюхом плывут, на лодку, и давай. Какую сеткой, какую сачком, а то и так, руками прям. Полну лодку! Свиней кормит, знашь, Андреич, они йё едят!

Снова стучал мотор, поворачивались горы гравия, фыркал за ними экскаватор, глухую темноту над острой хребтиной высокого бурта остро резал опущенный вниз конус безжизненного света, безмолвно помаргивали вдалеке холодные слепые сполохи.

К запаху очистных прибавился теперь тухлый дух коксохима, и к измученному долгой дорогой Котельникову опять пришло ощущение нереальности всего вокруг... С кем это происходит? Зачем? Где?..

Душа потихоньку ныла не только от тоскливого сознания, что, переверни Матюша лодку, ему придется тащить его из воды, — к ней уже тревожно подступали обычные для него ночные раздумья... Куда он, Котельников, так стремится?

Ему показалось, поймал в себе что-то тайно промелькнувшее... Может быть, в самом деле? Потому только и поплыл он на лодке, что Вика его сегодня не ждет? Потому и к Прохорцеву не пересел, с Матюшей тащится, чтобы прийти домой уже ночью и, может быть, тут-то во всем и убедиться. Ну, нет, сказал он себе, нет, этот номер у тебя не пройдет!

— А до Шороховой, говоришь... далеко?

— Да ну, с полчаса еще. По темному.

— Давай в Шорохово.

Они уже вышли на реку, и луна над подступившим к берегу лесом бросала на воду бледный и ломкий свет. Где-то там, в непроглядной тьме, где-то позади, уже будто в прошлом, осталась эта фантастическая граница, где, как два начала, каждую минуту, каждый миг борются построенный ими стальной завод и этот пульсирующий вокруг него живой мир...

Белая, с синими тенями луна напомнила Котельникову, что недалеко есть другая земля, там, где живое пока непобедимо.

Он вдруг подумал, что из-за того, что он уехал, бабушка, наверное, уже утопила остальных щенят...

Мотор стучал ровно, и, кроме него, ничего не было слышно, кроме него, была тишина.

Душа у Котельникова ныла... Зачем он тут? Зачем поплывет в незнакомую эту деревню?

Маленький зеленый самолет из детства опять неслышно снижался над темным лесом...

Котельников побежал за ним, проводил, и проводил затем другой точно такой же фанерный самолет, и ждал, пока над верхушками деревьев станет снижаться третий...

Неслышно раздвигалась, отлетала назад вспоротая моторкой тугая и темная гладь реки, и он подумал, что так же стремительно уносится — секунда за секундой — неумолимое время. Безмолвно останется позади, как эта река, и ни единый миг не вернется потом, не повторится... А может, подумал он, ничто не исчезает бесследно, все остается, все остается в нас навсегда, и каждый отлетевший миг переходит в другое состоянье, в память о былом, и прошлое лишь обращается в наши будущие раздумья?.. Матюша что-то буркнул, но Котельников промолчал, и тогда он буркнул еще.

— Что-то сказал?

— Не-а! — наклоняясь, Матюша радостно растянул свои длинные губы. — Пою!

5

И были потом совсем другие места, и был другой день...

Остальные еще ставили в угол ружья, еще снимали рюкзаки, расстегивали патронташи, а он уже вошел в избу, остановился, раздеваясь, у вешалки.

В проеме двери, ведущей в горницу, и раз и другой мигнула керосиновая лампа, потом показался двумя полотенцами размахивающий пасечник, и Котельников перестал стягивать резиновый сапог, выпрямился.

— Ты что это, Василь Егорыч? Никак мух?

Боком стоявший к Котельникову пасечник перестал размахивать и, держа полотенца на весу, слегка наклонился, отчего светлая его, аккуратным клинышком бороденка отделилась от серого, в полоску дешевого пиджачка и тоже повисла. Повел ею, глянул на Котельникова искоса:

— А ты, Игоречек, ничего не чуйствуешь? А ну, шмыгни-ка носом, шмыгни!

В просторном пасечниковом доме, в который он перешел уже в конце лета, все еще пахло свежей краской и подсыхающим деревом, но эти запахи еле угадывались за другими — за прочными, за густыми запахами теплого, сытого жилья.

Котельников перестал принюхиваться и покачал головой:

— Зайца ты, Василь Егорыч, готовишь... Тебе в ресторан надо — талант пропадает!

Тот затряс головой, будто его душил смех:

— Ой, Игоречек!.. Уедешь, как без тебя останусь? То хоть пошутить с кем...

— Какие ж тут шутки?

— А кроме... ничего? — посерьезнел пасечник.

— Вот те крест!

— Ну, значит, выгнал дурной дух. — Одну за другой он захлопнул в горнице форточки, полотенца повесил на дверь, а потом подошел к Котельникову сбоку, и тот, знавший уже об этой повадке пасечника говорить в самое ухо, не стал поворачиваться к нему, а только слегка наклонил голову. — Представляешь? — совсем негромко спросил пасечник, и в тонком его голосе прибавилось доверительности. — Я тут отлучился, захожу потом — что такое? В избе хоть топор вешай, да еще не какая-нибудь вонь, понимаешь — особенная... Гляжу, а в уголке — Пурыскин. Без меня пришел и спит в потемках, как домовой...

— Это кто такой?

— Не знаешь его? Ну, чтобы побродяга, сказать — не побродяга, а так — путнего мало. Зряшный старикашка. Без фундаментов. Всю жизнь по тайге. То охотился, то геологов водил, а бумажек никаких не сохранил... Пора на пенсию, а стажа нету — только тогда и кинулся. Заключил с промхозом договор да ходит теперь, вот уже лет десять, по здешним местам, соболюет. Все пенсию себе заработать хочет, думал, так оно ему просто... Настасья моя его привечает, вот он тут и толкется... Я теперь — нюх-нюх. Ты что это, говорю? А он: а рази слышно? Чего ж не слышно, если дверь, говорю, вонью было не вышибло! А он прошлым летом сусликов наловил да в земле целый год гноил их, приманку готовил. За соболишкой теперь собрался, в бидончик этого добра отложил, а бидончик возьми да потеки... В мешке все перепачкал, а потом и на телогрейку, и на штаны. А он, старый пень, хоть бы тебе что. Рази, говорит, слышно?

Котельников снова принюхался и пожал плечами: да нет, мол, запаха — и в самом деле.

— Ну, вот, а я чуть с ног не пал, когда вошел — пожаловался пасечник. — Давай-ка, говорю, Пурыскин, отсюда! Давай. Ко мне люди, понимаешь, такие приехали — большие, можно сказать, люди. Один управляющий треста. Другой профессор. Академик, можно сказать. Не хватало им, говорю, в компании — смердюка...

За дверью глухо забубнили, застучали сапогами, потом она открылась, впустив разом и гвалт и гогот:

— Неясная фамилия, слушай, — Погорелов, нет, неясная!..

— Надо так прямо и указывать, на чем — Погорелов.

— Ну, да: предположим, Погорелов — на выпивке!

— Братцы, и зачем только Котельников вперед рвался? Говорил, на стол собирать, а теперь стоит себе, лясы точит...

— Я думал, он тут успеет сообразить быстренько закусь, да каждому у порога — по стопочке!