Изменить стиль страницы

— Как же он теперь, Кузьмич-то!.. Ах ты, разоритель, Семенов, ах, разоритель!

А ребята все шутили:

— Придется ему снова на подножный корм переходить!

— Оно конечно, после сахара не так легко!

Семенов, чувствовавший, видно, себя героем, с лихостью произнес:

— Перебьется!

В палатку вошел наш радист, сказал, что на базу требуют отчет по взрывным работам, и Федор Степанович распорядился:

— Пойдешь ты, Семенов, промнешься. А по дороге чуток подумаешь...

Семенов ушел.

Сахар, да сухари, да все остальное Марья Даниловна ссыпала со стола на картонку и положила ее на поленнице за печкой: пусть бурундучишка заберет все обратно.

За ужином все с надеждой поглядывали на горку дров, но зверек на своем обычном месте не появлялся. Федор Степаныч, первым вставший из-за стола, огорченно покачал головой и только рукой махнул.

Вечером, когда мы уже лежали в своих мешках, он разворчался. Ругал Семенова, который задержался на базе, — конечно, рад, лодырь, случаю побездельничать! Досадовал на себя: как чувствовал ведь, что тот может обидеть бурундучка — почему не предупредил?

Он ворчал долго, всем надоел, и Ваня Бусов, первый наш балагур, сказал ему наконец:

— Ну, хватит тебе, Степаныч! У нас вон тушенки сколько останется, не съедим. Спишем ящик — на всю зиму твоему Кузьмичу хватит...

Остальным лишь бы позубоскалить:

— Ага, только и ножик консервный надо ему оставить!

— Думаешь, так не разгрызет?

— Да зубы он конфетами городскими испортил... Избаловали мы его, точно.

Под эти шутки я и уснул.

А утром разбудил меня Федор Степанович:

— Пойдем, что покажу...

Я наскоро оделся и вслед за мастером вышел. В глаза мне ударил призрачный свет — в лагере лежал снег. Белым были покрыты и наши палатки, и кусты, и ближний перелесок, и покатые холмы, и горы вокруг. На синих зубьях гольцов стыла вдалеке желтая полоска зари.

Я, поеживаясь, сказал:

— С зимою тебя, Степаныч!

Он как-то странно развел руками — как будто в чем был виноват:

— Да вот, видишь!..

Я подошел за ним к невысокому кусту, который рос напротив нашей столовой. Около куста стояла повариха и плакала.

Федор Степанович снова развел руками и горько сказал:

— Эх, беда!..

И тут я увидел: на одном из сучков, неестественно вытянувшись, висел неподвижно маленький бурундучок. Крошечная головка была слегка приподнята зажавшей шею тонкой рогулиной, черные бусинки глаз холодно стекленели. Задние ноги бурундука были слегка приподняты и так закоченели, шерстку на спине залепил снег.

Не хотелось верить, что это был тот самый зверек, который еще вчера сидел на дровах за нашей печкою и поглядывал на нас кротко и дружелюбно.

Я спросил:

— А может, это другой?

Федор Степаныч глухо откликнулся:

— Я тоже сначала засомневался: как так?.. А потом гляжу, хвостик у него, и верно, будто чуток надорванный...

Из палатки вышли наши ребята, стояли теперь с нами рядом, молча смотрели на бурундучка.

— Снег-то его, видно, и доконал, — сокрушенно сказал Федор Степанович. — Зима — вот она, а весь его запас — подчистую. Кроха, а разве не понимает?

Ваня Бусов негромко спросил:

— Думаешь... сам?

— А что ему оставалось?

Федор Степаныч протянул было к бурундучку руку, но Бусов остановил его:

— А ну, погоди, не снимай! Погоди, бухгалтер этот вернется, Семенов. У меня к нему разговор будет.

За завтраком все молчали, никто друг на друга не смотрел.

Я вздрогнул, когда здоровяк Бусов ударил кулаком по столу, сказал зло:

— Ну, ладно!

Отшвырнул чашку и шагнул к выходу.

Семенов вернулся с базы только к полудню. Все еще были на делянке, в лагере оставались только мы со Степанычем да повариха.

Мастер молча поманил Семенова, и тот пошел за ним к кусту, на котором все еще висел бурундук.

Федор Степаныч ткнул пальцем и только сказал:

— Вот.

Семенов смотрел долго, и на лице его медленно расплывалась кривая улыбка. Хмыкнул, проговорил:

— А я что?

— Ты бы собрал вещички, — негромко сказал Федор Степанович. — А то не ровен час вернутся ребята.

Семенов вдруг побледнел, и оттопыренные его уши стали как будто еще больше.

Я повернул голову туда, куда он смотрел. Там спускались с пригорка наши рабочие.

Федор Степаныч предложил:

— Если хочешь, твои вещички я потом сам... Получишь в городе. Скажи начальнику, что я просил отправить тебя без очереди... Понял?

Семенов молча повернулся и по невидимой под снегом тропе, на которой был один — только его — след, быстро сошел обратно.

Мы с мастером поглядели на пригорок, откуда спускались наши ребята.

Потом мы разом обернулись вослед Семенову. Он уходил вверх по тропе, коротко оглядывался, иногда оскользался, и теперь на ослепительно белом снегу рваной цепочкой тянулись за ним серые следы...

МАНОК НА ШЕЛКОВОЙ НИТКЕ

Из дому вышли мы вместе с Максимом Савельичем, однако в тайге разошлись: манить рябчика старик любил в одиночку. Дома он хоть вечер напролет с тобой просидит: и манок твой отладит, и сам в него посвистит, и тебя заставит — насвистишься. Тебе уже надоест, а он все будет ворчать:

— Нет-ка, парень, попробуй еще разок. А то сперва ровно курочка пискнул, а потом — петушком...

Зато в тайге ты ему не мешай!

Вот я и не стал этого делать: перед заросшим густым пихтачом взлобком, когда старик собирался повернуть налево, я остановился, сам предложил:

— Так что, Савельич, разойдемся? До обеда походим, а сбор — тут.

Он прищурился:

— Критики никак боишься?.. А ты знай, что рябки все равно мне расскажут, какой ты свистун... Не те, что от тебя улетят, а те, что в мешке принесешь, понял?

Я только руками развел: верно, мол! А старик согласился:

— Ну, давай, до обеда.

Я поправил на плече ружье и зашагал вбок, обходя крутую горушку справа.

В тот день мне везло, рябчика попадалось много, и хоть в рюкзаке у меня лежали всего два, никакой досады я не чувствовал. Я и манил, и сам подкрадывался, и столько раз вздрагивал, когда птица, залотошив крыльями, выпархивала у меня из-под ног, и переживал, когда целый выводок ушел на другую сторону глубокого распадка, — в общем, душу отвел, или, как сказал бы Максим Савельич, натешился.

А в полдень я снова подходил к тому месту, где мы расстались. По неширокой седловине вышел на вершину крутой горушки, которую в начале охоты обошел стороной, и остановился на краю крошечной полянки.

Интересная это была полянка: посреднике здесь росла уже поникшая от первых заморозков трава, а по бокам стояли кусты калины, сплошь усыпанные красными гроздьями ягод. Их окружала высокая стенка пихтача.

Я подумал, что зимой здесь будет много рябка — уж очень удобное для него это место. Поклевал мерзлой калины — и лети в пихтач, отсиживайся там в глухую непогоду, подремывай среди густых веток. А пришли сумерки, спальню долго искать не надо: слетел на полянку, пробил грудкой снег, немножко прошел под ним — и спи. Высокий пихтач и здесь надежно укроет от злой метели.

Взял я манок, который на короткой шелковой нитке болтался у меня на груди, зажал в зубах. Хотел было стать за ближнюю пихту, а потом раздумал прятаться. Посижу-ка я лучше среди полянки, погреюсь под последним октябрьским солнышком.

Нашел я небольшой пенек и сел, привалившись к нему спиной, разбросал ноги в тяжелых сапогах, снял кепку. Внизу трава была волглая, от нее тонко пахло прелью, но чуть повыше ощущалось полдневное тепло ясного осеннего дня. На чисто-голубом небе не было ни облачка. Стояла такая тишина, словно все вокруг чутко ждало: не послышится ли вдали тугой шорох гусиных крыльев?.. Не упадет ли с вышины на притихшую тайгу тонкий клик улетающих журавлей?

Долго я сидел неподвижно, глядя на светло-зеленые верхушки пихт, четко врезанные в край высокого осеннего неба.