Изменить стиль страницы

Однажды мы получили в подарок банку консервов, на которой были выведены непонятные нам иероглифы. Банка консервов — неслыханный деликатес по тем временам! Однако, движимый научным интересом, папа, вместо того, чтобы открыть консервы, отправился» на минутку» к академику — востоковеду Василию Струве с просьбой расшифровать таинственную надпись. Напрасно Ася умоляла его» пожалеть детей» и поскорее вскрыть банку. Любопытство взяло верх над голодом, консервы находились у Струве и тот сосредоточенно изучал надпись.

Назавтра он появился у нас с долгожданной банкой и сообщил, что надпись на ней гласит: «О, сады твои, Семирамида!«Наконец‑то мы могли удовлетворить свои низменные инстинкты и съесть содержимое банки. Но не тут‑то было!

С традиционным педантизмом ученого Струве, неудовлетворенный своим переводом, попросил разрешения» разобраться подробнее». Снова наша банка вместо того, чтобы быть использованной по назначению, стала объектом научного интереса.

Часов в шесть утра, а может быть и раньше, за дверью вдруг раздался высокий голос Струве: «Соломон Михайлович, извините ради Бога, но если я не ошибаюсь…»

Папа с трудом сполз с кровати и вышел в коридор. Струве продолжал:«… так вот, если я не ошибаюсь, тут на малоизвестном египетском диалекте сделана надпись: «О, Семирамида, сады твои!»

Пока мы изнывали от любопытства по поводу содержимого банки, папа со Струве с увлечением обсуждали всевозможные древнеегипетские наречия. Что касается банки с точки зрения содержимого, а не науки, то там оказался компот. А о» садах Семирамиды» мы потом часто вспоминали.

Итак, к полуночи до рассвета и с рассвета до полуночи наша комната была полна народу. Зная, что недоедание потихоньку мучило всех наших гостей, мы с Асей, при всей скудности пайка, утаивали затируху, редьку или картошку, оставшиеся после обеда, чтобы подкормить их. Да и папа всегда старался привести с собой побольше голодных друзей, чтобы справедливо разделить между ними нашу скудную военную трапезу.

Но однажды отцу выдали килограмм настоящего парного мяса. По — моему, его даже прислали на дом из Узбекского театра оперы и балета, где он поставил оперу» Улук — бек». Мы священнодействовали над бульоном, представляя, как отец приведет за собой толпу страждущих, а самому ничего не достанется.

Но он пришел с одним — единственным Чечиком, поспешно осведомился готов ли обед и… запер дверь! Как же он, бедный, должно быть изголодался, если при всем своем гостеприимстве, позволил себе полакомиться мясом только в кругу семьи. И мы, семь человек, молча и самозабвенно поглощали один килограмм мяса.

—Еще пару постановочек, и мы полностью восстановим силы,— заключил отец, перед тем как погрузиться в блаженный сон.

Возможно, если бы Михоэлс дожил до старости и умер в своей постели, «окруженный родными и близкими», как это принято говорить, то воспоминания о таком далеком и нелегком периоде, как эвакуация, не оставили бы глубокого следа в его памяти. Произошли бы более интересные и яркие события, чем постановка оперы» Улук — бек», сыграны были бы новые роли, состоялись бы поездки и гастроли… Но в том‑то и дело, что этого не могло произойти.

После папиной гибели мы часто пытались представить себе, «а что бы было, если бы…». Но весь дальнейший ход событий беспощадно доказывал, что никакого» если бы» быть не могло. Папина судьба была предопределена 'задолго до его физического уничтожения, ибо для того чтобы ликвидировать еврейскую культуру в СССР, надо было прежде всего избавиться от того, кто ее возглавлял.

Однако, будучи не только великим теоретиком, но и практиком, товарищ Сталин задумал прежде всего извлечь максимальную выгоду из навязанной Михоэлсу роли» Главного еврея Советского Союза».

В мае 1942 года Михоэлса неожиданно вызвали в Москву. Поселили его в гостинице. Майя Левидова, которая заходила туда к нему, рассказывала, что народу в номере было видимо — невидимо, вид у папы был усталый, так что поговорить им даже не удалось — она приходила попросить походатайствовать за своего репрессированного отца — но разговоры, которые велись, ее успокаивали. «Казалось, что раз Михоэлс здесь, то все будет в порядке».

Насколько мне известно, именно тогда его пригласил председатель Совинформбюро Лозовский и сообщил о решении создать Еврейский Антифашистский комитет во главе с Михоэлсом. В письме из Москвы он написал мне:«… Работы у меня безумно много. И люди съедают меня без остатка — целиком. Их оказывается всюду много, и все имеют ко мне претензии и дела. Думал — отдохну, а получилось наоборот. Устал еще больше. И так будет до бесконечности.

Был в театре тоже. Забыл об этом написать Асеньке. Побывал на сцене. Не верилось, что в этой мрачной пустыне, в этой зияющей, покинутой всеми дыре, было когда‑то светло, существовала жизнь…»

О создании Комитета — ни слова. Как это характерно для безумных требований того безумного времени — из всего делать государственную тайну. И Комитет уже создан. И открытый митинг уже состоялся. Но в письме запрещено о чем бы то ни было упоминать, чтобы не пронюхал» вездесущий враг». Как известно, шпионы и диверсанты встречались советскому человеку буквально на каждом шагу.

Папа вернулся в Ташкент в конце мая или начале июня 1942 года и оповестил нас о своем прибытии, просунув голову в дверное окошко со словами: «Ну, что я вам говорил? Нет, я не Байрон! Я другой!»

По обыкновению, ни о каких серьезных вещах не говорилось, рассказывались какие‑то пустяки и глупости, затем была вызвана кляча и отец» поспешил» на ней в театр.

Спустя пару дней он сообщил, что» по всей вероятности, надо будет поехать на пару месяцев в Америку».

Поездка состоялась лишь через год. За это время отец еще раз побывал в Москве, сделал постановки в Узбекском театре оперы и балета, и, конечно, играл в спектаклях» Лир» и»Тевье» при жаре выше сорока градусов.

ОТ'ЕЗД В АМЕРИКУ

Мой отец Соломон Михоэлс  MichoelsMoi_Otetz22.jpg

Когда пришло время уезжать, папа впал в мрак. Да и у актеров настроение было мрачным — в отличие от нас, они никогда не разлучались на длительное время со своим пастырем. И несмотря на вечные претензии и обиды, без него они чувствовали себя покинутыми и осиротевшими.

Отец шел в театр с тяжелым сердцем. В тот вечер в Госете давали» Заколдованный портной». На сцену выводили живую козу. При виде животного, мирно жевавшего травку во дворе театра перед началом спектакля, у отца моментально созрел план, как избежать драматических прощаний и дамских слез, которых он, естественно, до смерти боялся. Он отвязал козу и появился перед актерами словно Эсмеральда, ведя на веревочке растерянное животное. Его появление вызвало всеобщее веселье, атмосфера разрядилась и прощание прошло безболезненно.

В конце апреля мы поехали провожать его на аэродром. По дороге обнаружилось какое‑то повреждение в машине, все вылезли и отец с шофером довольно долго толкали ее.

Наконец добрались до места, которое носило громкое название — аэродром.

На самом деле это было огромное поле, поросшее цветами и травой, на котором стоял один — единственный самолет. По дороге от машины к полю мы месили ногами грязь (в это время года в Ташкенте много дождей), пока наконец не добрались до военно — десантного самолета, который, за неимением пассажирского, выслали за Михоэлсом. Все это — и поле, и аэродром, и самолет, и свинцовое нависшее небо, — выглядело каким‑то неправдоподобным и бутафорским. Попытались пошутить на эту тему, чтобы облегчить расставание.

И это тоже типичная черта нашей семьи — сколько бы раз в год мы не расставались, нам казалось, что это навсегда, и от этого и у нас и у папы делалось тяжело на душе.

Возможно тень того будущего, последнего рокового расстояния, постоянно висела над нами? Кто это писал, что каждому большому событию предшествует его тень?

С отъездом отца пропало очарование ташкентской жизни. Началась полоса тревог и ожиданий, сопровождавшая нас все дальнейшие годы.