Изменить стиль страницы

Должна сразу сказать, что никогда никаких надежд папа Фане Ефимовне не подавал, а пишу я о ней, как о наиболее яркой фигуре в кругу бесконечных папиных поклонниц. Как‑то раз, в дождливый осенний вечер, раздался звонок в дверь и на пороге возникла, конечно же, Фифиха, в измазанном уличной грязью пальто. Задыхаясь от рыданий, бедняжка объяснила, что она долго пролежала на рельсах, но трамвай так и не пришел, а теперь она просто не в состоянии ехать домой одна. Папа страшно растерялся, но вышел из положения, отправив ее на такси с Диамантом. Суматоха была ужасная, и заспанная Нинка, которая выползла из детской, посмотреть что происходит, сурово резюмировала: «Фифиха нарочно вымазала пальто, и ни на каких рельсах она не валялась».

Эксцентричные выходки Фани Ефимовны дорого стоили папе, он вечно чувствовал себя обязанным и виноватым за навязанные ею услуги в виде фаршированной рыбы или раздобытых по знакомству ботинок, но расхлебывать все эти истории он, естественно, предоставлял мне. Фаня Ефимовна же предпочитала, что тоже естественно, ни при каких условиях не обижаться. Она стойко» прощала» нас до конца своей жизни и умерла где‑то в середине 70–х годов.

Папа принял горячее участие в судьбе ее сестры, вышедшей замуж за одного из адъютантов Тухачевского. В 1937 году он был арестован вместе с Тухачевским, и вскоре за ним последовала Мура, кокетливая пухлая блондинка, совсем не похожая на свою весьма непривлекательную сестру. Адъютант Гордон был одним из немногих, которых Берия выпустил в самом начале своей кровавой карьеры. Однако, Мура осталась сидеть. Папа объездил все доступные ему инстанции, написал пачки писем, но ответа ниоткуда не получил. Он мрачнел, свирепел, обращался вновь и вновь, но все безрезультатно. Незадолго до войны пришел, наконец, ответ, что» дело пересматривается», но война помешала» пересмотреть» его до конца. Сам же Гордон, развлекаясь в ожидании жены, погиб в автомобильной катастрофе, после сильной попойки. Мура оставалась в лагере все военные годы, а Фаня отправляла ей посылки на папины продуктовые карточки. Сразу после окончания войны, папа снова обратился с просьбой освободить несчастную женщину. Его просьба была удовлетворена, и Муре» повезло» — она вышла из лагеря в конце 1945 года.

СМЕРТЬ МАМЫ

Периоды гастролей были для меня в детстве, да и не только в детстве, самым грустным и пустым временем. Во дворе театра вырастали огромные ящики с декорациями, на которых сверкали свежие, черной краской выведенные надписи: «Путешествие Вениамина III»,«200. 000», «Колдунья» и другие.

Дома из чемоданов извлекались для проветривания летние вещи. В открытые окна врывались звуки неутомимого сопрано, с утра и до поздней ночи самоотверженно распевающего гаммы. Все эти признаки приближающегося лета наводили тоску. Когда же мы, наконец, провожали шумную, как мне казалось в детстве, веселую, а в действительности, озабоченную толпу актеров, в доме становилось уныло и пусто.

Так повторялось из года в год. Пыльная летняя Москва с длинными душными вечерами и бесконечными гаммами колоратурного сопрано из дома напротив.

У актеров не было в те годы денег отправлять свои семьи на дачи. Нечего говорить, что не было их и у папы.

Чтобы как‑то развлечь нас с Ниной и подышать» свежим воздухом», мама каталась с нами на трамвае по Бульварному кольцу. Унылые дни скрашивались ожиданием и получением писем от папы. К сожалению, он имел чисто российскую привычку не датировать свои письма, но, судя по ослепительно белой бумаге, они были написаны сразу после приезда из заграницы. Нине он присылал тогда письма в картинках. Помню, как Саша Тышлер рассматривал их и приговаривал: «Миха, сколько экспрессии!»

Лето 1932 года мы, как всегда, проводили в Москве, катаясь по Бульварному и Садовому кольцу. Год был тяжелый, голодный. Денег не было, но даже если бы и были, на них все равно нечего было купить. Спасал Торгсин — мамин брат из Парижа присылал валюту.

И вот мама решила снять где‑нибудь неподалеку от Москвы небольшую комнату на лето. Четвертого июля мы приехали в густой тенистый Измайловский парк и, побродив немного, зашли в один из домиков с веселой, с разноцветными стеклянными витражами, терасской. Мы с Ниной залезали на стулья, разглядывая через цветные стекла волшебный лес, то огненно — красный, то фиолетовый и все дружно решили, что лучшего места нам не найти. Мама договорилась с хозяйкой о переезде, и мы отправились в обратный путь. Впервые вырвавшись на свободу, после тягостных поездок по Бульварному кольцу, мы с Ниной совершенно потеряли голову и носились по парку, а мама ждала нас, сидя на пеньке. Такой она мне навсегда и запомнилась — неподвижная, печальная, в лиловом платье, на фоне густой зелени.

Вернулись домой мы радостные, взбудораженные — ведь впервые в жизни мы поедем на дачу!

В тот момент, когда мы входили в квартиру, маме стало плохо. Поднялся сильнейший жар и она слегла. Тетя в панике металась от одного профессора к другому. Созывались консилиумы. Общее мнение сводилось к необходимости перевезти ее в больницу. Но без папы никто не решался принять решение.

Судя по телеграммам, которые папа ежедневно присылал, Эля сообщала ему что‑то невразумительное. 31 июля рано утром он прервал гастроли и приехал в Москву. Меня поразил тогда контраст между его здоровым загорелым лицом и теми бледными тенями, которые бродили вокруг. Я помню, что все три недели, вплоть до папиного приезда, я торчала в маминой комнате. Меня гнали, но я упиралась, сидя почему‑то на подоконнике и прислушиваясь к маминым стонам.

Едва поцеловав нас, папа поспешил в мамину комнату. Не знаю, сколько он там пробыл. Наверно недолго. Мы молча столпились в коридоре. Когда отец вышел, его нельзя было узнать. За несколько минут он буквально почернел, скулы были сжаты, лицо выражало отчаяние. Не глядя на нас, он подошел к телефону, вызвал Вовси и попросил срочно прислать за мамой машину. Через час маму увезли в больницу. Папа оставался с ней до последней минуты.

Нас в больницу не пускали. Из Элиной комнаты разносился запах валерианки. По квартире сновали какие‑то незнакомые лица. Я со страхом и надеждой ждала папу. Вот он придет и скажет, что уже все в порядке, и мама скоро будет с нами. Но папа не приходил и не звонил. А через пять дней, четвертого августа, в сумерки, он как‑то неожиданно появился в дверях, молча усадил нас с Ниной к себе на колени и, после длинной паузы, тихо произнес: «Вот и нет нашей мамочки…»

Мама проболела ровно месяц и 4 августа 1932 года умерла от тяжелого заболевания почек. Ей было тридцать два года.

Папа оставался с нами неделю. Он не выходил из комнаты, не брился, но даже в его подавленности, в обращении с нами, с Элей, мне чудилась какая‑то неловкость, непонятное мне чувство вины.

Ежедневно звонили из Одессы, где в это время находился театр, папа отдавал какие‑то распоряжения и через неделю вынужден был вернуться на гастроли. Его встречал весь коллектив театра, и много позже мне рассказывали актеры, что состояние у него было чрезвычайно тяжелое. Однако, были к этому и особые причины.

Обстоятельства нашей жизни сложились так, что мне не у кого было спросить о маминой молодости. Лишь много лет спустя, зимой 1948 года, в первые дни после папиной гибели, мне стали известны некоторые подробности ее жизни.

Рассказала мне об этом мамина подруга Етхен Гольдштейн, жена большого друга отца Юлиуса Гольдштейна. Самого Юлиуса, крупного работника Торгпредства, забрали в тридцать пятом году. Етхен же скиталась по лагерям и пересылкам. В сорок восьмом году она находилась на поселении в ста километрах от Москвы. После известия о папиной гибели она, разбитая, нищая и больная, приехала в Москву. Два дня, которые Етхен провела у нас, она много рассказывала о маминой молодости. Но в те дни мы мало что способны были воспринимать и мне запомнился лишь один эпизод.

«Она пользовалась большим успехом,— рассказывала Етхен,— ее наперебой приглашали на танцы, пикники, литературные вечера и концерты.