— Шпионка, — говорю я себе. В гостинице я решаю: или за мной следят, и тогда я, конечно, погиб, или эта встреча — случайность, скучное совпадение. Я хочу знать всю правду. Я хочу проверить судьбу.
Я надеваю цилиндр. Беру лихача. Звоню по адресу, у подъезда.
— Барышня дома?
— Пожалуйте.
Комната — бонбоньерка. В углу букет чайных роз: цветочное подношение. На столах и на стенах портреты хозяйки. Во всех видах и позах.
— Ах, вы пришли … Как это мило … Садитесь.
Мы опять говорим по-французски. Я курю сигару, держу на коленях цилиндр.
— Вы живете в Москве?
— Да, в Москве.
— Нравятся вам русские дамы?
Лучшие дамы в мире.
В двери стучат.
— Войдите.
Входят два господина, очень черных, очень усатых. Не то шулера, не то сутенеры. Мы жмем руки друг другу.
Все трое отходят к окну.
— Это кто? — слышу я шепот.
Это? Ах, это инженер-англичанин, богатый. Ты говори, не стесняйся: он по-русски ни слова.
Я встаю.
— Жалею, что должен уйти. Честь имею вам кланяться.
Снова жму руки. А на улице смех: слава Богу, я — англичанин.
26 апреля. Петербург.
Генерал-губернатор едет обратно в Москву. Я брожу по Петербургу без цели.
Вечереет. Над Невой пурпур зари. Четкий шпиц крепости пронзает небо.
У крепостных дубовых ворот трехцветная будка: символ нашего рабства. За белой стеной темная пасть коридора. По каменным плитам эхо шагов. В камерах мрак, решетка окон. Ночью трепетный бой курантов. Великая скорбь на всю землю.
Многие из моих друзей повешены здесь. Многие еще будут повешены.
Я вижу низкие бастионы, серые стены. Мало сил отметить, мало сил разбить камень о камень. Но ведь день великого гнева придет...
Кто устоит в этот день?
28 апреля
В парке еще светло. Липы голые, но орешник уже оделся листвой. В зеленых кустах поют птицы.
Елена рвет, нагибаясь, цветы. Оборачивается ко мне и смеется:
— Как хорошо... Неправда ли, как сегодня радостно и светло?
Да, мне радостно и светло. Я смотрю ей в глаза и мне хочется сказать, что в ней радость и что она, — яркий свет. Я тоже невольно смеюсь.
— Как давно я не видела вас... Где вы были, где жили, что видели, что узнали?.. Что вы думали обо мне?
И, не ожидая ответа, краснеет.
— Я так боялась за вас.
Я не запомню такого утра. Цветут ландыши, пахнет весной. В небе тают перистые облака, догоняя друг друга. В моей душе опять радость: она за меня боялась.
— Знаете, я живу и не замечаю жизни. Вот я смотрю на вас и мне кажется, вы — не вы, а кто-то чужой и все-таки милый. Да, ведь вы мне чужой… Разве я знаю вас? Разве вы знаете меня? И не надо … Ничего не надо нам знать. Ведь нам и так хорошо?.. Не правда ли, хорошо?
И, помолчав, говорит с улыбкой:
— Нет, скажите же мне, что вы делали, чем вы жили?
— Вы ведь знаете, чем я живу. Она опускает глаза.
— Так правда ... террором?
— Террором.
По ее лицу пробегает тень. Она взяла меня за руку и молчит.
— Слушайте, — говорит она наконец, — я ничего в этом не понимаю. Но, скажите, зачем убивать... Зачем? Вот смотрите, как здесь хорошо: расцветает весна, поют птицы. А вы думаете о чем? Живете чем?.. Смертью?.. Милый, зачем?
Я хочу ей сказать, что кровь очищает кровь, что мы убиваем против желания, что террор нужен для революции, а революция нужна для народа. Но почему-то я не могу сказать этих слов. Я знаю, что это только слова для нее и что она меня не поймет.
А она настойчиво повторяет:
— Милый, зачем?
На деревьях роса. Заденешь ветку плечом, — брызнет дождь разноцветных капель. Я молчу.
— Не лучше ли жить, попросту жить?.. Или я не поняла вас? Или так нужно... Нет, нет, — отвечает она себе, — так не нужно, не может быть нужно...
И я робко спрашиваю, как мальчик:
— Что же нужно, Елена?
— Вы спрашиваете меня? Вы?.. Разве я знаю? Разве я могу знать? Ничего, ничего я не знаю... Да и знать не хочу... А сегодня нам хорошо... И не надо думать о смерти... Не надо...
Вот она опять рвет со смехом цветы, а я думаю, — скоро я снова буду один и ее детский смех зазвучит не для меня, — для другого.
Кровь бросается мне в лицо. Я говорю едва слышно:
— Елена.
— Что, милый?
— Вы спрашиваете меня, что я делал?.. Я… я помнил о вас.
— Помнили обо мне?
— Да...вы ведь видите: я вас люблю... Она опускает глаза.
— Не говорите мне так.
— Почему?
Боже мой… Не говорите. Прощайте. Она быстро уходит. И долго еще между белых берез мелькает ее черное платье.
29 апреля.
Я написал Елене письмо:
«Мне кажется, что я не видел вас долгие годы. Каждый час и каждую минуту я чувствую, что вас нет со мной. Днем и ночью, всегда и везде, — вот я вижу ваши сияющие глаза.
Я верю в любовь, в свое право любить. В глубине моего сердца, на самом его дне, живет спокойная уверенность, предчувствие будущего. Так должно быть. Так будет.
Я люблю вас и я счастлив. Будьте же счастливы любовью и вы».
Я получил короткий ответ:
«Завтра в Сокольниках, в шесть часов».
30 апреля.
Елена мне говорит:
— Я рада, я счастлива, что вы со мною… Но не говорите мне о любви. Я молчу.
— Нет, обещайте: не говорите мне о любви… И не печальтесь, не думайте ни о чем.
— Я думал о вас.
— Обо мне? . . Не думайте обо мне...
— Почему?
И я сам тотчас же отвечаю:
— Вы замужем? Муж? Честь мужа? Долг честной женщины? О, конечно, простите… Я осмелился говорить о своей любви, я осмелился просить вашей. Для добродетельных жен есть только домашний покой, чистые комнаты сердца. Простите.
— Как вам не стыдно?
— Нет, мне не стыдно. Я знаю: трагедия любви и подвенечного платья, законного брака, законных супружеских поцелуев. Не мне стыдно, Елена, а вам.
— Молчите.
Несколько минут мы молча идем по узкой дорожке парка. На ее лице еще гнев.
— Слушайте, — поворачивается она ко мне, — неужели для вас есть закон?
— Не для меня, а для вас.
— Нет… А вот вы… Вы живете кровью. Пусть это нужно, но вы… зачем вы живете кровью?
— Не знаю.
— Не знаете?
— Нет.
— Слушайте, ведь это закон... Вы сказали себе: так нужно.
Я говорю, помолчав:
— Нет. Я сказал: я хочу.
— Вы так хотите?
Она с изумлением смотрит мне прямо в глаза.
— Вы так хотите?
— Ну да.
Вдруг она мягко кладет мне руки на плечи.
— Милый, милый мой Жорж.
И быстро, гибким движеньем целует меня прямо в губы. Долго и жарко. Я открываю глаза: ее уже нет. Где она? И не сон ли мне снился?