Изменить стиль страницы

Странно, но Петр не услышал испуга Пилата. Как Иешуа с легкостью принял информацию Петра, так и Пилат не упал в обморок при виде фантома. А вот интерес в нем кипел — невероятный. И еще Петр слышал откровенную симпатию прокуратора к стоящему перед ним осужденному. И возникла она только благодаря самому Иешуа, а не потому, что Петр-Доментиус уговаривал гегемона сделать вид, что поверил назаретянину.

— Как ты это делаешь? — спросил Пилат.

— Не знаю, — улыбнулся Иешуа. — Делаю и — все. Видимо, Бог наделил меня разными способностями. И такой тоже не обнес.

— Поэтому ты считаешь себя избранным Богом?

И опять Иешуа ответил стандартно:

— Ты так сказал. Я сам ничего о себе не утверждаю.

— А то, что ты Царем себя называешь?..

— Тоже не я. Люди. Им виднее.

— А Храм грозился разрушить?

— Зачем? — это спросил уже новый Иешуа, прошедший испытание ночной неудачей. — Вот что я точно говорил — там нет Бога. Храм пуст. Он — только дом кознов, левитов, торговцев. Если я и хочу разрушить Храм, то лишь тот лживый образ его, который коэны вот уже многие годы насаждают в душах правоверных. Их Храм — это дом грязного ритуала. Мой Храм — это дом истинной, чистой Веры и молитвы. Ритуал привязан к определенному месту. К стенам. К жертвеннику. К огню. А для моего Храма не нужны стены. Молиться каждый правоверный может везде, где его настигнет желание. А для Веры вообще не может быть определено место. Никем. Она или есть в душе, или нет ее.

И все-таки Пилат должен был задать последний — официальный! — вопрос:

— Не поднимал ли ты людей на бунт против Империи?

— Что мне Империя? — удивился Иешуа. — Она далеко. И не мне, Сыну Человеческому, решать за Господа. Если он захочет, то и в Риме прозвучит его слово. А он обязательно захочет. Только извини, гегемон, это произойдет не при нашей с тобой жизни.

— Ты умеешь смотреть в будущее?

Иешуа ответил не сразу. Помолчал, огляделся по сторонам, увидел воинов, мертво застывших перед толпой, саму толпу, получившую в подарок только немое зрелище — разговор прокуратора с осужденным велся на незнаемой людом латыни, лишь коэны да Петр с Иоанном все понимали, — поймал взгляд Петра, и Петр услышал совсем неожидаемую им сейчас мимолетную благодарность.

— Учусь, — ответил Пилату Иешуа.

Пилат подошел к нему, положил ему руки на плечи, приблизил лицо к лицу и что-то прошептал на ухо. Иешуа улыбнулся, это было видно, и, что-то шепнув в ответ, отрицательно покачал головой. Странно, но Петр не услышал ни вопроса, ни ответа. Он взглянул на Иоанна, стоящего обок, и тот тоже недоуменно разве руками. Блок у Пилата? Или Иешуа заблокировал обоих? Но зачем? И от кого?..

Пилат легонько оттолкнул Иешуа и повернулся к ожидающим вердикта коэнам.

— Мое мнение таково, — заявил он громогласно. — Вы ошиблись. Нацеретянин невиновен. То, в чем вы его обвиняете, — чушь и хреновина. Но я не стану опровергать ваши дурацкие выводы: в конце концов, какое мне дело до того, кого вы хотите или не хотите казнить? Но вот ведь какая штука, коэны: мне симпатичен этот человек. Он умен и остроумен, а его ответы на прямые вопросы мне нравятся. У вас праздник, верно?.. Вот я и решил — в порядке исключения, конечно, только по причине хорошей погоды и добрых видов на урожай — ввести разок для себя право праздничного помилования. Я милую нацеретянина, отпустите его с миром, а этих двоих ублюдков — распять. Они пошли против Рима… — И элегантно улегся обратно на роскошное свое «кресло правосудия».

Вот вам ответ на сомнения Клэр! Прокуратор сочинил — или нечаянно предвидел его, как будет угодно! — закон, который появится в Риме только через три с половиной столетия; об амнистировании в дни празднования христианской Пасхи заключенных, сначала только не бунтовавших против Императора, а чуть позже — и вообще всех.

И христиан еще нет, и Пасха их еще не придумана, а Пилат уже рискует миловать.

Пока все текло по задуманному и договоренному плану, считал Петр. Тем более — суд идет на латыни. Народ безмолвствует, просто ничего не понимая.

Кайафа рискнул подойти ближе к «селле».

— Прости за прямоту, гегемон, но ты не прав. — Смелым он был все же человеком, осторожным, нерешительным, но — не трусом. Если уж он в чем-то себя убедил, отличник, — не свернешь его даже на ходу сочиненным новым римским правом. Пусть даже «в порядке исключения». — Я признаю твою власть. Но давай спросим народ. В Римском праве есть формула: «глас народа — глас Божий».

— И не подумаю, — ухмыльнулся Пилат. — Ты меня Римским правом не дави. Это не ваша Тора, я его читал и знаю. Там есть и другая формула; «пустой глас народа да не будет услышан». Да и молчит твой народ, как будто языки всем повырывали… Все, Кайафа, проехали.

— Хорошо, ты не видишь его вины в подстрекательстве людей к бунту против нашей Религии. — Кайафа не сдавался, продолжал настаивать, отрабатывал заданное. — Но он же тебе прямо сказал, что его Бог рано или поздно придет в Рим. А что это, если не прямой вызов имперской религии и имперскому правопорядку? Еще раз прости меня, гегемон, но я вынужден буду написать Цезарю Тиберию петицию о том, что ты, не таясь, в открытую поощряешь бунтовщиков против правления Рима даже не в провинции — в самом Риме.

Пилат резко поднялся, шагнул к Кайафе:

— Ты угрожаешь мне, коэн-гадол? Тебе надоело твое место? Кому поверит Цезарь — мне или тебе?

— Я не угрожаю тебе, гегемон. Я просто уважаю наши законы и наши обычаи. И прошу тебя уважать их. Как уважил их Цезарь, когда ты хотел водрузить в Храме свои знамена… Будь справедлив и логичен, гегемон: лучше одному — пусть, по-твоему, и невинному — умереть за многих, чем всему народу пострадать из-за одного. А уж если тебе и захотелось кого-то помиловать, помилуй Варавву.

Все-таки он вел себя достойно и довольно бесстрашно, считал Петр, несмотря на разнузданное хамство прокуратора. Забавно, что они оба толково делали одно и то же дело. Правда, с разных позиций.

— Ну уж вот тебе в одно место, а не Варавва! — рявкнул Пилат, ударив ребром правой ладони по внутренней стороне левого локтя и задрав руку со сжатым кулаком под нос первосвященнику. Исторический, оказывается, жест…

Прошел быстро по площадке ото рва до рва, заложив руки за спину, вернулся, снова пошел. Думал. Или хорошо делал вид, что думал. Остановился. Крикнул куда-то в ворота:

— Воды мне!

Священники застыли, не понимая, что сейчас произойдет.

— Двое солдат, словно только и ожидали приказа, возникли из ворот. Один нес глиняный кувшин с водой, а второй — бронзовую чашу, явно финикийского или египетского изготовления, которую украшала тоже бронзовая коровья голова. Можно было улыбнуться над странной фантазией художника, сделавшего этот сосуд, но не оценить гениальное остроумие Пилата Петр не мог. Он не только отыскал в Торе ну пусть не в Торе, пусть в «Септуагинте», в толковом греческом переводе Ветхого Завета, — стихи об омовении рук, но и отметил, что оное омовение обязано происходить «над головою телицы». Петр-Доментиус в разговоре с другом Понтиём опустил эти слова, поскольку телица по тексту должна быть «зарезанной в долине», а где и в какой долине ее взять Пилату. Так ведь выкрутился, разыскал где-то — неужто люди его прошерстили лавки торговцев поделками из бронзы и меди? — дурную миску с головой коровы и сейчас предстанет перед священниками во всей убедительности их Закона.

Хорошо ли слова выучил?..

Солдат поставил бронзовую емкость между прокуратором и первосвященником, Пилат сложил ладони Горсточкой, кивнул второму солдату: мол, поливай. И принялся тщательно тереть руки.

— В твоем Законе сказано. — Не прерывая процесса, обратился к Кайафе: — «И все старейшины города того, ближайшие к убитому, пусть омоют руки свои над головою телицы… И объявят и скажут: „Руки наши не пролили крови сей, и глаза наши не видели…“» — Стряхнул капли воды на камни, снял с плеча солдатика чистое полотнище, тщательно вытерся. — Я умыл руки, Кайафа. Я чист перед твоим Богом. Так что вся вина за смерть нацеретянина падет на твою голову.