Изменить стиль страницы

Пришла Троица. С дикими песнями, горланя во весь дух, пришли к балкону нарумяненные девицы и парни в пиджаках, пробовали под гармонью составить хоровод, но явился пьяный Афонька, всех сбил, все перепутал и, завладев общим вниманием, стал говорить о сотворении мира, и о Ноевом потопе, и как взбунтовались звери в ковчеге, как Ной усмирил зверей и по ошибке очень обидел верблюда и наградил осла.

– Притча эта есть бабам о человеке, – сказал Афонька, – ведь у мужиков бывает по-разному.

– Безобразие, – сказала Мария Ивановна и, сунув бабам на подсолнухи, прогнала хоровод.

На другой день она вышла к чаю уже в другом настроении, и как раз тут в передней кашлянул Павел.

– Ты, Павел, опять ко двору? – спросила она с раздражением. – Лучше и не просись, все равно не пущу.

– Я не ко двору, Мария Ивановна.

– Что же тебе надо? Денег тоже не дам.

– Денег я не прошу. Разрешите, Мария Ивановна, сходить на кулачный бой.

Мария Ивановна замолкла. На кулачный бой Павла не пустить невозможно, это как бы и в договор входит, что в Духов день Павел непременно идет в Пальну биться. Подумав немного, Мария Ивановна сказала:

– Ступай!

– Я тоже на бой пойду, – сказал Михаил.

– Какие глупости, не успел приехать, только что делами занялись…

– Делами я и пойду заниматься, с боя зайду к Дунечке в школу, потом прямо в город к нотариусу. Мне непременно надо с Павлом: я никогда не видал кулачного боя.

– Рвет тебя на части, какой-то непоседа вышел, только бы странствовать, – боюсь, из тебя выйдет что-нибудь вроде Михаила Николаевича.

– Разве это нехорошо?

– Что же тут хорошего! Землю роздал мужикам, а сам пошел, так вот я бы взяла и роздала, а вас бы бросила.

Михаил поспешил поскорее выйти, чтобы мать не заворчала сильней и не начался бы неприятный допрос, кем ему делаться, в какое поступать учебное заведение. Павла он догнал уже за деревней.

В полях было марево, струйками подымался из черной разогретой земли светлый пар, и за ним дрожали, двоились и оставались висящими в воздухе кроны старых лозинок на большаке. Великан Павел услыхал догонявшего его Михаила, оглянулся, остановился и осклабился: хорошо он умел улыбаться, потому что был очень силен и зла ни на что на свете не имел. А почему же все-таки еще с самого раннего детства, помнит Миша Алпатов, сердце всегда сжималось при мысли о Павле, что такой великан живет и не хочет видеть ничего вокруг себя, как его обижают… Кто обижает? Никто Павла обидеть не может, а все-таки, всегда казалось, Павла обижают, и от этого сердце сжимается.

– Помнишь, Павел, я был тогда маленький, и меня звали Курымушкой, у нас жил тогда страшный такой человек, Иван, помнишь?

– Иван Захаров?

– Он самый. Помнишь, царя убили. Ты пришел тогда с Иваном к нам в дом ночевать. Няня говорит: «Теперь зачисто всех господ перережут». Иван отвечает: «Всех под орех». Помнишь, Павел?

Великан улыбается.

– Помнишь, он говорил: «Бог выгнал человека из рая и велел обрабатывать землю в поте лица. Адам стал пахать и заслуживать». Потом я забыл, как он сказывал, мне кажется, вроде того, что в раю опять согрешил человек, и бог опять выгнал его пахать землю, но только забыл, когда выгонял второго Адама, что земля уже занята первым Адамом и выполнить заповедь невозможно. У первого Адама спасение от себя самого зависело, а второму без земли хоть разорвись, не спасешься, ошибка была тут у самого Создателя: выгнать сумел, а земли не прибавил. Помнишь, так, кажется?

– Помню, – сказал Павел, – после того собирались мужики землю столбить.

– Вот – столбить, и, кажется, это ты говорил, что на каком-то старом дереве в нашем саду твой дедушка хомут вешал и, значит, тут надо столб ставить: земля ваша.

– Ну, и память же, – удивился Павел. – Было это так точно: дедушка мой вешал хомут.

– Потом Иван пропал.

– Угнали Ивана.

– И все стихло и кончилось. Что, как ты думаешь, начнется когда-нибудь опять или так навсегда и кончилось.

– Не знаю, – сказал Павел, – как я могу знать.

Он, правда, ничего не знал и не думал об этом с тех пор, как сослали Ивана.

Вышли с проселка на большак. Далеко, как море, раскинулась эта земля, вся разделенная на мельчайшие полоски, с большими островами имений. По большаку толокет в мареве лошаденка, и голос слышится:

– Ну, толокись, толокись, бестолошная!

Когда лошаденка поравнялась, седок в черном новом картузе остановил дрожки и спрашивает:

– Милый человек, скажи, где тут бой?

– Вон, пивнушка на лугу, – ответил Павел, – видишь, там и дерутся. Пальна с Аграмачем.

– Хлестко бьются?

– Жестоко. Обедня отойдет, и примутся морды метить и ребра ломать! Смотри, смотри, вон из города валят смотрители…

Человек в новом картузе хлестнул лошаденку, и опять она толокет, а он покрикивает:

– Ну, толокись, толокись, бестолошная!

Когда Алпатов с Павлом вошли в толпу, все кругом разговаривали, городские и деревенские, знакомые и незнакомые.

– Ну, как вчера дрались?

– Вчера хорошо, но сегодня будет лучше, в Духов день. всегда лучше дерутся, чем в Троицу. Сегодня будет ужасный бой, страшное кроволитие. Поздняя отойдет, и все на луг затравлять, в полдень станут биться и бегать к реке морды мыть. Весь берег будет в крови.

– И насмерть?

– Во-на! Только редко сразу бывает, больше постепенно помирают.

– А не грех это? – спросил Алпатов.

– Какой грех! Это дело любовное, это не от сердца дерутся. Спасибо даже говорят, когда ловко ударят. Даже и на смерть свою скажет иной: благодарю.

– Неужели же и за смерть свою благодарят?

– Собственно за свою же смерть и скажет: спасибо… Ну, как же! А это у нас от сотворения Руси Пальна билась. с Аграмачем. Пальне помогают касимовские и ламские, бойцы. «Грех!» Вот что сказал! Тут греха нет никакого, ведь ежели бы камнем, а кулаком не грех, а честность. Хороший боец никогда даже в морду не бьет, всегда в душу или в ребро. У хорошего бойца кулак, что копыто, так и хрустнет. У меня самого кулаком душевную кость перебили, чуть непогода – не жилец! А винить никого не желаю, это не покор, это дело любовное, вышло – вышло, а не вышло, так дышло.

– Гамят, гамят!

Все ускорили шаг и потом, когда ударили все колокола, побежали. Кончилась обедня, и первые выбежали из церкви мальчишки в белых, красных и синих рубашках. У них началось примерное, потешное сражение.

Оба зеленых склона разделены лощиной с проточком – одна сторона от Аграмача, другая с Пальны. Чья возьмет? Кто кого выгонит из лощины?

Маленькие не бьются, а только примеряются, растравляют больших. Кто-то когда-нибудь вступится за обиженного мальчишку, а против него станет другой большой, а потом целая стена больших. Вот этого-то ждут и следят за мальчишками.

Пожилые почтенные люди приходят на место будущего сражения и чинно рассаживаются по обоим склонам. Но молодые гуляют вдоль реки. Сколько тут расфранченных девиц. Атласные кофты, бархатные, шелковые, переливчатые зонтики, шляпы, калоши, гармоньи.

Но придет время – боец и девку, и гармонью бросит.

– И этот? – спрашивает Алпатов, показывая на красивого молодого человека в мягкой шляпе, с длинными, до плеч, волосами.

– Нет, этот не бросит, этот монах.

– Нынче монахи-то размонашиваются, – рассказывает про него древний старец с пожелтевшей от времени седой бородой и длинной лозиновой веткой в руке. – Не монах, а только зовем монахом, пахать неохота, вот и пускается на всякие хитрости.

Мало-помалу монах для Алпатова стал Парисом, старец с веткой в руке Приамом. Тут сколько угодно героев. Главный боец из Пальны подымает сорокаведерную бочку, пляшет с тремя кулями, силы, говорят, в нем очень много, а настоящей развязки в бою нет. Лысый касимовский боец всем бы хорош – и сила есть, и развязка, только вот лыс, потому что ему в прошлогоднем бою всю макушку оббили. Вон и ссыльный вор в красной рубашке, юлит, будто кот. А вот еще разбогатевший мужик в английском пиджаке и в желтых американских ботинках, солидный, как председатель земской управы, но, говорят, когда разгорится бой, не выдерживает и бросается. Даже у девяностолетних стариков играет кровь, и они, бывает, не жалея седых волос, бросаются, покашливая, в битву.