— Разве нет в вас материнства? — Рудный удивленно посмотрел на Алену, чуть повел плечами. — Вы же настоящая девушка…
Алена растерялась. Позвонила Глебу. Он сказал:
— Не знаю. Прочти еще раз пьесу.
Она читала вслух Глебу, примерялась к роли, часто останавливалась, думала вслух.
В машине — Глеб отвозил ее домой — он сказал:
— Такое впечатление, что Дуня — как бы совесть коллектива.
— Э-э-э! — шутливо заныла Алена. — Как ее сыграть, эту совесть?
Глеб рассмеялся.
— Значит — наплевать и забыть.
В Октябрьские дни на заводе у Александра Андреевича организовали встречу с участниками гражданской войны.
Сначала старики застенчиво и потому суховато рассказывали о фронте, голоде, разрухе — то, что студенты уже прочитали в книгах, воспоминаниях. Разговор не получался.
— Надо было иначе. Ну что — официально, в клубе… — зашипел Джек.
Рудный сказал:
— Женя, что вам хочется узнать для себя, для своей роли?
— Я, собственно… играю старика. — Женя начал деловито, но всегдашняя непосредственность победила: — Какие тогда были старики?
Засмеялись все.
— А такие же, как теперь!
— Ну!.. Разные. Как мы.
— И молодежь была, как вы.
— Но о любви, конечно, не думали, — сказала Зишка торжественным голосом.
— Да почему же?
— Разве любовь — плохое что?
Стриженая благообразная старушка ласково улыбнулась.
— Думать, пожалуй, не думали. Но — молодые же! Она пробивалась через войну, голод, холод, смерть. Любили, страдали. Ревновали даже… — Оживились глаза, лицо — и вдруг стало видно, какая она была в молодости. — Так же горячо кровь текла, как и у вас, ребятки.
Джек сказал тихо:
— Наверно, парням нравилась…
Глаша спросила:
— А любовь… Не мешала тогда?
Удивленно переглянулись старики.
— Хорошие чувства нигде не помеха.
— Мещанство нам не было свойственно.
— Любовь — чувство возвышающее, — седоусый, черноволосый друг Александра Андреевича строго оглядел студентов. — Мы любовь уважали. Любовь, дружбу, верность. А Родину ценили всего дороже.
Олег зашептал в ухо Алене:
— Я же говорю: чувства развивать у маленьких, а не вколачивать недоступные умишку понятия…
— Любовь к Родине тем горячее, чем больше дорогого у тебя в душе, — сказала стриженая старушка. — Только дорогое, ребятки, лежит глубоко.
— Мы по улицам в обнимку не ходили.
— Помнишь, Леля, как яблоко на одиннадцать частей делили?
— Ну!.. Васина мать принесла…
— Большое, красное, сладкое какое…
— А в валенках грелись по очереди…
— Ну! Будто вчера: сунешь ледышки свои, а там теплота…
— Васю хоронили в Сашиной рубахе…
— Я ватник на Тоню надела: «Поплачь, полегчает». А она: «Вася говорил: „Если каждый закричит о своем горе, жить нельзя будет на свете“.»
В отрывочных и будто бы незначительных фактах возникло живое дыхание времени.
Потом пели вместе: «Наш паровоз, вперед лети!» Читали Светлова:
Теперь Алена уже не могла расстаться с Дуней — пусть трудно, пусть адова работа, пусть надо победить свой эгоизм, самолюбие, обидчивость, несдержанность, желание всем нравиться, пусть, пусть, пусть!.. «И если мне придется кого-нибудь огорчить своей смертью, сделай так, чтобы в эту минуту закрылся занавес», — от этих слов Дуни Алена просыпалась ночью.
…Арпад присел возле Агнии, хитрым глазом посматривая на спорящих о Блоке.
— Тише, оралы, — запищала Глаша. — Начали с лирики…
— К черту историческую ограниченность! — Валерий весело обнял Глашу. — Назад к лирике! К любовной лирике! Давай теперь Александр — ортодокс. «Гармошку», что ли?
Алена слушала критически: зачем так греметь первыми словами? Силы девать некуда? А голос Огнева стал мягче, глубже. Смотрел Саша поверх голов сидящих и не в ее сторону, но Алене показалось, что о ней, ей он говорит. Зинка и Женя быстренько глянули на нее.
Голос, как музыка, бился в сердце, притягивал. Алена ощущала, что не одна она понимает, кому слова: «Безумствуя, люблю…»
И рядом с чистым, горячим, тревожным чувством возникло победное женское торжество. Огнев нравился многим девчонкам, но он-то со всеми был одинаков.
Сашка неловко мотнул головой, неловко сел, неловко, с нарочитым безразличием сказал:
— Ширь у Блока русская-русская, простор, как в Сибири.
— Здорово ты! — потрясая кулаком, вдруг заорал Женя.
И все подхватили:
— Бешеный темперамент!
— Я даже реву! Какой ритм!
— Давай еще!
— Все принимаю, кроме конца.
— Почему? И безнадежность и счастье!
У Алены мысли расползались, как во сне. Раздраженный, слезливый голос внезапно вздернул и приземлил всё и всех:
— Чем упадническими стихами наслаждаться, чемоданы бы помог уложить. На поезд скоро.
Марина стояла в двери. Злое, расплывшееся, в коричневых пятнах лицо, фигура, обезображенная беременностью, почему-то вызвали у Алены необычную неприязнь. Едва Миша, смущенный и покорный, вышел вслед за женой, она вскочила:
— Угораздило Мишку! Мещанка! — И передразнила Марину: — «Упадническими стихами».
Кто-то засмеялся.
— Уважение к материнству, достойное Дуни. — Холодный, пренебрежительный взгляд только чуть коснулся Алены.
У нее перехватило дыхание: это несправедливо — она вовсе не об этом. И тут же вернулось веселое торжество. Алена расхохоталась:
— А как хороша для Тузенбаха колючка вместо души!
Агния обняла ее и потащила в свой угол.
— Ой, бросьте! Мне тоже укладываться, у меня тоже поезд!
Алена вернулась с вокзала в опустевшую комнату.
Сегодня Глашу и Сергея проводили только она и Зишка — мальчишки уехали на тренировку по волейболу. Не то что вчера: чуть не ночью всем курсом провожали Агнию, Мишу с Мариной и потом еще Джека.
Алена включила утюг, принялась наводить порядок.
Опять не поехала домой, опять одна в комнате…
Зимние каникулы всегда проводила с Лилей. Лилька, Лилька, всю жизнь тебя вспоминать!.. Завтра эта комната уже не будет домом.
Алена разложила по местам мелочи, не убранные в спешке Агнией и Глашей, подмела пол. От утюга запахло накалившимся металлом. Она сняла клеенку, аккуратно постелила на столе одеяло, покрыла стареньким полотенцем и достала из шкафа вишневое платье, самое парадное из всего, что у нее было.
А может быть, нехорошо первый раз идти к бабушке, знакомиться в платье с вырезом и коротким рукавом? Какая она — его бабушка? Ну, а что другое надеть? Если поверх платья вязанку? Она только что выстирана, локти заштопаны идеально — ничуть не заметно. Алена вынула вязаную кофточку. Ее надевала еще Лиля, говорила: «Просто чудо, годится на все попры». Шерсть, конечно, грубовата, цвет хороший — не беж и не коричневый, а так… Все равно ничего другого нет.
Алена расправила платье на столе, взяла утюг — слишком горяч! — села на кровать, взглянула в окно. С белого неба медленно падали крупные белые хлопья. В такой же метельный день первый раз поехали с Глебом за город… Год прошел — и нет, быть не может никого ближе.
Поздней осенью, в ясное синее ветреное воскресенье заехали далеко и остановились у самого моря.
Алена вышла из машины, ветер налетал и толкал к воде. Коричневая каемка жухлой листвы билась между морем и сушей. Волны играли ею, как кошка мышью, то выплескивали на песок, то снова захватывали и уносили с собой. Ветер гнал по берегу к темной воде желтые и буро-красные сморщенные листья, а они цеплялись за хворост, за сухую траву, набивались в следы ног на песке. Деревья размахивали голыми ветвями, тоже будто спорили с ветром. Холодно смотрело солнце на обезображенные деревья, на грязную, разметанную ветром листву, на рыжую траву, на свинцово-серое вспененное море.