Изменить стиль страницы

Синхронно, почти ритмично поворачиваются камеры, показывая нам его с разных сторон. Он лежит в роскошном гробу, на блестящих боках которого, как в старом благородном вине, пляшут отблески свечей; с лицом, бледным, как снятая с него маска, в парадной форме, украшенной крестами, орденскими лентами и медалями — воплощение стереотипного представления о торжественности. Но этот торжественный образ ничем не напоминает живое человеческое существо, что еще несколько часов назад дышало. Торжественность заслоняет в нашей памяти не только генерала, в сопровождении пышной марокканской гвардии проезжавшего по улицам Испании, но и высохшего, трясущегося старца, который в последние годы даже после многочасовой тщательной подготовки с трудом прочитывал традиционную новогоднюю речь, каждый раз все более короткую и невразумительную. Лежащий в гробу скорее похож на мраморную статую, выполненную искусным скульптором — с каким мастерством живые руки создали эти мертвые черты! — но не вызывает в памяти биографию человека, послужившего моделью для этой статуи. Дрожащий свет огромных свечей, вставленных в массивные серебряные канделябры, подчеркивает его призрачную белизну и фантасмагорическую реальность.

И перед величественным призраком торжественно проходит молчаливая процессия людей. Все это безмолвное шествие, в котором невозможно различать отдельных людей, выглядит как парад призраков. Человеческий поток живет своей жизнью, хотя я не знаю, до какой степени это слово применимо к бесконечному, навязчивому, как кошмар, повторению одних и тех же жестов, одинаковых и в то же время разных у каждого человека. Диктор, голосом, который в знак обязательного траура и уважения звучит чуть тише обычного, комментирует нескончаемое шествие перед гробом: на нашем маленьком экране оно выглядит нереальным, как во сне, — смерть, отдающая последнюю дань смерти.

Один, еще один, еще в этой бесконечной, похожей на кошмар процессии… Подойти к гробу, склонить голову или неловко перекреститься, быстро взглянуть — и уступить место следующему, который тоже неловко перекрестится или вежливо склонит голову. Проходят часы и часы, а мы все сидим как завороженные перед телевизором, не отрывая глаз от экрана…

Кто эти старухи, что преклоняют колена перед гробом, отчаянным жестом простирают к нему руки, рыдают и молятся? Что на самом деле чувствуют все эти мужчины и женщины, выставляющие напоказ свою преданность? Почему они так оплакивают его смерть? Почти всем им уже за шестьдесят. Молодость их пришлась на военное время; многие, проходя перед гробом, вспоминают окопы, и все, все без исключения, — кровь и разрушения. Мужчины с уже поседевшими усиками, похожими на те, что носил Франко, одеты в темные костюмы; на женщинах черные платья с кружевом и меховые пальто, — этих людей невольно связываешь с квартирами, где много просторных ком — пат, куда поднимаешься па старом, внушительном, медленно ползущем лифте, с квартирами, расположенными в старых благородных домах, придающих особое очарование Мадриду, на облик которого так повлияли просвещенные отцы нашей допотопной буржуазии. Но в этой процессии есть и другие. Среди оплакивающих его людей можно увидеть тех, на ком, будто огнем, выжжено клеймо, свиде- тольствующее об их скромных верноподданнических услугах. Вот, например, эта старая уже женщина в темном потертом пальто — она сразу же вызывает в памяти полуосвещенные мрачные привратницкие в старых домах.

Сеньоры и привратницы… В те послевоенные годы привратницы значили так много! Они следили за каждым шагом квартиросъемщиков, взвешивали степень их преданности, сообщали о чистоте и правоверности политических взглядов жильцов. В известном смысле в отношениях между привратницами и жильцами, у которых была репутация красных, произошла подлинная революция: привратницы из слуг превратились в хозяев положения, в маленьких тиранов. И не потому, что они забыли о своем положении — положении слуг, — а потому, что красный в те времена значил меньше, чем ничто.

Когда вы проходили мимо нривратницкой, вам хотелось стать еще незаметнее, еще меньше. Стать мальчика- ми — с-пальчик, оловянными солдатиками, эльфами, порхающими среди роз… Только бы вас не заметили эти цепкие, все замечающие глаза! Только бы ее не вывела из себя ваша скромная, незаметная внешность! Только бы она не разозлилась, что вы все еще живы…

Вы входили в квартиру, но ее крики проникали и сюда. Она искала, кто бы мог разделить ее ненависть во дворе, в квартирах, открытые окна которых выходили в глухой двор соседнего дома. И скоро находила… «Мы слишком добры, с ними‑то разделались, а о детях забыли. Это семя нужно вырвать с корнем, пока оно не проросло». — «Вы совершенно правы. Эти посевы нужно вырывать с корнем». — «Со змеями мы покончили, а теперь надо расправиться со змеиным отродьем… А все потому, что мы слишком добрые, слишком мягкие; а с этой публикой, с этими красными так нельзя. Они вырастают, и тогда…» Несмотря на удушающую жару, вы захлопывали в квартире все окна…

Ты бросаешь свои дела и садишься рядом с нали, рас- седин0 смотришь на экран. Узнала ли ты в одной из этих старух, что, остановившись перед гробом, горестно крестятся, бывшую привратницу? Разглядела ли в этой молчаливо проходящей перед гробом процессии соседок, что призывали покончить со змеиным отродьем, с десятилетними сиротами, которые в душном полумраке своей наглухо запертой комнаты вздрагивали от их голосов, проникавших даже сквозь закрытые форточки? Я смотрю в твои глаза, но в них ничего не отражается. Нет, в этой бесконечной веренице молчаливых людей, проходящих перед гробом, ты никого не узнала. Бывшая привратница давно умерла. Сейчас на ее месте сидит ее дочь, такая приветливая, такая любезная!.. А та соседка много лет болеет, и вы, уже взрослые женщины, нередко покупали ей молоко, мясо и хлеб; и больная, тронутая этой заботой, держала вас за руки, шепча: «Какая ты стала красавица, совсем взрослая!.. Господи, как летит время!» И то время, когда вы, дрожа в темноте, спрашивали друг друга: «Господи, что им еще нужно? Они убили нашего отца, опи причинили нам горе, больше которого не может быть, но мы молчим, ни с кем не разговариваем, едва смеем дышать. Что же еще им нужпо? Почему они продолжают нас оскорблять, за что они так нас ненавидят?» — то время ненависти и оскорблений для вас и для них ушло в далекое прошлое.

А сейчас перед этим набальзамированным телом проходит другая процессия — бесконечная процессия мертвецов: они пришли, чтобы принять его в свое царство. И несть числа в этой процессии тем, кто умер за него или из‑за него. Мужчины и женщины, старики и дети проходят перед гробом, и причина их смерти сразу становится ясна. Дети со вздувшимися золотушными животами, подростки с ввалившимися глазами туберкулезников; тела, покалеченные пулеметной очередью, тела, на которых виднеются ужасные раны от карабинных пуль, на висках у многих еще сохранился кровавый след от последнего милосердного выстрела, других задушили гарротой — на их лицах еще сохранился страшный оскал. Одетые в темную крестьянскую одежду, в комбинезон рабочего или милисиано, в фалангистскую военную форму цвета хаки или голубую рубашку, его друзья и его враги, те, кого приказал убить он, и те, кто был убит за преданность ему, те, кто погиб в окопах, сражаясь бок о бок с ним или против него, — все они проходят сейчас молчаливым парадом перед его гробом.

Бесконечной процессией они, как смутные тени, проходят перед его закрытыми навсегда глазами, и ему безразличны их одежда, их знамена, их раны. В этом фантастическом параде все смешивается: комбинезон милисиано и военная форма фалангистов, добитый последним выстрелом в висок тот, кто некогда был священником и погиб от рук анархистского патруля, и добитый таким же выстрелом профессор, расстрелянный группой юношей в голубых рубашках. Друзья и враги, те, кто его любил, и те, кто его ненавидел, те, кто умер за его дело, и те, чья смерть была делом его рук, смешавшись в одну толпу, молча проходят они перед гробом, не узнавая лежащего там, а он уже не в состоянии узнать их…