Изменить стиль страницы

у него отовсюду будут торчать трубки, он будет подключен к десяткам новейших аппаратов и будет лежать без сознания, как живой, но неодушевленный предмет или персонаж из фильма «Джони взял свое ружье», который, кстати, советую себе посмотреть — ты ведь, кажется, еще не видел. Так, и только так, может быть, если он чудом останется жив. И это только бы осложнило все, потому что рано или поздно надо будет искать выход из такого положения. Исполняющий обязанности главы государства — это уже сейчас звучит смешно, но несколько педель еще куда ни шло. Но скажи мне, положа руку на сердце, ты действительно думаешь, что эта ситуация, когда есть два главы государства — один временно исполняющий обязанности, а другой весь в трубках, — может тянуться целый год? Поверь, этого не будет: старик больше недели не протянет; но если он чудом продержится еще с месяц, то кто- нибудь наверняка отключит его от аппаратов…»

Да, Хосе Мари прав. Вся страна, за исключением камарильи, хочет, чтобы это поскорее кончилось. Забавно наблюдать, что происходит на бирже каждый раз, когда развязка кажется близкой. С самого первого дня болезни акции поднимаются и поднимаются. Тот, кто столько лет служил большому капиталу, теперь мешает и ему, и они тоже бросают его, предают и отрекаются, как все сейчас… Да, никто, даже он, не в силах избежать самого тягостного из одиночеств: одиночества смерти.

Я думаю об ужасной психической агонии приговоренных к смерти. Меня всегда завораживало это долгое, бесконечное ожидание тех, над кем тяготеет смертный приговор. Сколько десятков, сотен тысяч испанцев прошли через это ужасное испытание в первые послевоенные годы? Скольким из моих знакомых, тем, кому сейчас около шестидесяти, довелось пройти через это? Их количество вернее любой статистики говорит нам о том, каков был размах репрессий. Интересно послушать, как они вспоминают об этом. Все кажется таким далеким, таким чужим… Когда меня приговорили к смертной казни, говорят они, как будто речь идет о чем‑то обыденном, как будто этот приговор не был ужасом, отпечаток которого наложился на всю их последующую жизнь. Разве время в состоянии стереть в памяти тот момент, когда был зачитан этот приговор? Разве можно с течением времени забыть, как ночью выводили на расстрелы, как медленно, с паузами, усиливавшими трагическую напряженность ожидания, зачитывались списки тех, чей черед выпал сегодня? Может, от многократного повторения все это стало обыденным? Чем иначе объясняется манера разговаривать об этом как о самой тривиальной вещи?

Когда вы приехали повидать отца в Порльер, ему уже был вынесен смертный приговор, хотя вы еще не знали этого. Среди толпы женщин и детей, громко кричавших, чтобы там, за железной решеткой, их услышали отцы и мужья, стояли и вы: «Папа, когда ты вернешься?» — кричали вы. «Скоро, скоро мы будем вместе», — отвечал он. «Приезжай поскорее, папа, — кричали вы на прощанье, — поскорее…»

Иногда я думаю, что твой отец был наивным человеком и никогда до конца не представлял, как далеко может зайти месть победителей…

Состоялся суд, он вынес смертный приговор. У меня сохранилась копия для защитника — одного из тех защитников, которые назначались официально и даже оскорбляли своих подзащитных во время процесса, — и я знаю, из чего исходили трибуналы победителей, вынося смертные приговоры. Я слышал, хотя утверждать достоверность этого не могу, что поводом для такого приговора могла стать укрепившаяся за человеком слава «опасного кантианца». Опасны были кантианец и краузист[73], какая разница! — ведь, в конце концов, и то и другое было следствием нечестивой привычки мыслить, которая, как того и хотели просвещенные ученые из университета Сервера, нам совсем не свойственна. Почему бы подобному обвинению не стать основанием для смертного приговора? И хотя утверждать этого я не могу, но, исходя из простой логики, мы не вправе и отрицать это, поскольку сохранилось обвинение судьи, выдвинутое против Хулиана Бестейро[74]: «Я допус каю, — говорил его бывший ученик, судья Фелипе Аседо, — что он не повинен в кровавых преступлениях, но я требую смертного приговора за его идеи…» Идеи… кантианские, гегельянские, краузистские, марксистские… все нечестивые, все достойные осуждения, все подрывные, все заслуживающие высшего наказания… Иметь идеи было опасно, это считалось преступлением, которое каралось смертью. Никогда еще великий фарс, который мы зовем правосудием, не отрицал самое себя с таким цинизмом, как это было еде лано в судебном обвинении, предъявленном Хулиану Бестейро, опасному краузисту, опасному человеку, у которого были идеи и который поэтому был недостоин жить…

Разве не лишен смысла любой жест перед лицом смерти? Занимать целый этаж большой больницы, располагать многочисленным штатом выдающихся врачей и новейшей аппаратурой, подвергаться бесконечным и бессмысленным операциям — разве это не то же самое, что отчаянный жест ребенка, старающегося руками заслониться от мчащегося на него огромного грузовика? И я невольно поддаюсь хитросплетениям средневекового танца Смерти, которая лишь на первый взгляд всех уравнивает.

Я знаю, что это казуистика. Я не могу и не должен забывать, кто он. И все же мне с каждым разом все труднее сохранять первоначальную ясность: образ диктатора постепенно вытесняется образом умирающего старика.

Когда в пятницу, седьмого числа, его перевезли в клинику «Ла — Пас», чтобы произвести иссечения множественных язвенных образований, я на несколько мгновений перенес на Франко те чувства, что вызывает у меня эта больница. Он вдруг привиделся мне как один из больных, умирающих в страданиях и безвестности. Но мой рассудок тут же запротестовал. Конечно, когда из одиночества дворца его перевели в большую больницу, то образ того, кто в течение стольких лет ничего общего не имел с гу'- манностью, будучи выше нее, стал более человечным. Там, во дворце, под защитой своей гвардии, окруженный представителями прессы, которые не имели к нему доступа, посещаемый только самыми близкими, он был мифом, недоступным диктатором, существом высшего порядка. Он распоряжался нашими судьбами, и за его агонией мы на блюдали со стороны, как наблюдают необычное зрелище. Цо начиная с седьмого числа, он из хозяина пышного уединенного дворца превратился в одного из пациентов многочисленных корпусов, где страдают столько женщип, мужчин и детей. И от этого стал нам ближе, стал больше похож на обычное человеческое существо: его судьба смешалась со столькими безымянными судьбами, а величественное зрелище, в которое превратили его умирание, потускнело в потоке простых людей, которые приходят сюда навестить своих родных и, поглощенные собственной трагедией, даже не задерживаются, чтобы взглянуть на полицейских, журналистов, кинокамеры, телевидение, которые толпятся у главного входа, подстерегая великое событие. Его агония смешивалась с бессмысленными агониями других и из гиньоля превращалась в простую и торжественную обычную человеческую агонию.

Но мой разум заставляет меня подавить чувства, которые внушает мне эта больница, заставляет меня увидеть, сколько фальши в этой кажущейся гуманизации. Он остался таким же… Даже в больнице условия у него были особые. Специально для него освобожден целый этаж всегда переполненной больницы, где вечно не хватает коек… И гам, на этом этаже, он лежит совершенно один, общаясь только с приближенными и родными, которые распоряжаются им, и с многочисленными врачами, которые обращаются с ним покорно — почтительно. Поэтому между ним и всеми, кто страдает и ждет конца в этой огромной больнице, которую он распорядился построить согласно своим представлениям о монументальной архитектуре, — стена… Он по — прежнему отделен от всех этих женщин и мужчин, что бьются над своими проблемами рядом с ним. Он отделен и от своих последователей, которые молятся теперь не у дворца Пардо, а у здания больницы, отделен от рабочего, который, чтобы спасти его, предлагает отдать одну из своих почек, отделен от тех, кто любит его, и от тех, кто ненавидит.

вернуться

73

Философское течение, в основе которого работы немецкого философа Карла Христиана Фридриха Краузе (1781–1832); разновидность объективного идеализма. Краузизм оказал огромное влияние на духовную жизнь Испании в конце XIX — начале XX в.

вернуться

74

Хулиан Бестейро (1870–1940) — профессор Мадридского университета, один из основателей и лидеров испанской социалистической рабочей партии; с 1925 по 1931 г. — ее председатель; позже — руководитель ее умеренного крыла. Пытался, вопреки своей партии и другим левым силам, безуспешно договориться о мире с Франко в 1939 г. После окончания гражданской войны остался в Испании и был расстрелян.