Изменить стиль страницы

— Не уверен. Не думаю, чтобы у короля, по крайней мере вначале, была большая свобода действий, ведь ему придется действовать в рамках существующей законности. Вот я и думаю, нужно постараться, чтобы эти законные рамки были пошире, более благоприятными для него.

— Нет, я не согласен. Существующая законность — пустая бумага, и король, очутившись на троне, начнет действовать, как сочтет нужным.

— Какой ты оптимист.

— Да нет, просто я уверен, что эта своеобразная форма правления, какой является франкизм, умрет вместе с Франко. У нас может быть демократия или диктатура, но только но органическая демократия[72]. Если будет демократия, то настоящая: с парламентом, с политическими партиями…

— Да, — перебивает меня он, — конечно. Но включение партий в политическую жизнь должно идти постепенно. Сначала это будут группы и ассоциации, к которым сейчас относятся терпимо или смотрят сквозь пальцы. Затем эти рамки немного расширят, со временем даже социалистическая партия может быть легализована.

— И даже коммунистическая.

— Ну, это ты хватил! Никогда!

— А ты что, всерьез веришь в существование недиктаторского режима, который не признавал бы коммунистическую партию, когда эта партия, как в нашей стране, руководит рабочими комиссиями? Ты что, не понимаешь, что если оставить вне игры коммунистическую партию, то могут возникнуть такие конфликты, что жизнь в стране станет невозможной? И в этой ситуации перед правительством встанет дилемма: допустить, чтобы коммунисты принимали участие в политической жизни, или пустить в ход такие репрессивные меры, что никто в демократию не поверит. А поскольку я думаю, что король предпочтет первый вариант, то, значит, через несколько лет будут при- знапы все партии, в том числе и коммунистическая.

Хоакин еще немного спорит со мной, выражает надежду, что все случится именно так, как я говорю, и уходит. В глубине души он напуган. Все этн новоявленные демократы боятся того, что может произойти. Мысль, что в нашей стране левые силы получат возможность выйти на улицу и начать открытую пропаганду, и даже оказаться в правительстве, вызывает у них настоящий ужас. Им бы хотелось, чтобы все оставалось по — прежнему: чтобы левые не смели поднимать головы, а демократия была бы игрой, в которой принимали участие только разные группы правых. И пусть все будет как в цивилизованной стране, без насилия, расстрелов, без всей этой мерзости, из‑за которой в Западной Европе перед нами закрывают двери министерства иностранных дел. Они мечтают о покорных левых, которые в обмен на разрешение существовать полулегально — постыдно, но без угрозы пыток, тюрем, страшных пробуждений среди ночи, массовых репрессий — сами бы отказались от открытого участия в политической игре. У них не было бьгнеобходимости скрываться, носить чужое имя, и время от времени они даже могли бы высказывать свои взгляды — конечно, между строк — в журналах, рассчитанных на узкий круг читателей, в статьях, изобилующих намеками, понятными лишь посвященным. Да, этим людям хотелось бы вот таких левых — лояльных спутников франкизма в белых перчатках. Но в глубине души они понимают, что это утопия. Они знают, что таких левых не будет, как не будет и франкизма в белых перчатках, что франкизм — это железная рука, обагренная кровью, если исчезнет жесткость в этой руке, грязный цвет запекшейся крови — исчезнет и сам франкизм. И страх перед этим их парализует.

Режим, с самого начала державшийся на страхе, умирая, оставляет после себя только страх. Все кровоточащие проблемы, все противоречия, существовавшие, когда он пришел к власти, и которые он собирался решить, к моменту его смерти стали еще острее, чем были, когда он появился. И, как последний след его, остается только все-

общее чувство страха. Мы все боимся: те, кто его любит, и те, кто ненавидит, те, кто за него, и те, кто против. Одни боятся потерять власть, данную им диктатурой, привилегии, основанные на коррупции, которую поощряла диктатура. Другие боятся нового фашистского взрыва, волны репрессий, возврата к ужасам тридцать шестого года. Но большинство испытывает пной страх — страх перед неизвестным, страх перед тем, что нарушится их рутинное существование, страх нового, страх перемен.

Несколько дней назад я столкнулся с этим страхом. Я встретил давнишнего знакомого, несчастного человека, страдающего депрессивным неврозом. Как и все в этидпи, мы заговорили о смерти диктатора. И я вдруг понял — он надеется, что Франко выкарабкается, справится с болезнью, несмотря ни на что. А когда я стал уверять его, что это невозможно, что смерть эта — вопрос дней, тот раздраженно воздел руки и воскликнул: «Господи, что же будет с нами!» Я, оправившись от изумления, сказал, что пи- когда не предполагал увидеть в нем ярого франкиста… «Нет, нет, — возразил он, — я, конечно, не франкист. Я вообще не разбираюсь в политике. Но с Франко нам жилось так спокойно…» — «Спокойно? Что ты имеешь в виду? Что ты понимаешь под спокойствием?» — «Знаешь, — ответил оп, — плохо ли, хорошо ли действовал Франко, но нам не надо было ни о чем беспокоиться. Он делал все. А когда его не станет, брать на себя ответственность придется нам и нам придется беспокоиться обо всем, принимать решения… Представляешь, как это будет ужасно?»

Века тирании превратили нас в народ, напоминающий запуганного ребенка, который, чтобы облегчить гнет этой тирании, защищается, отождествляя себя с тем, кто его угнетает, и этот механизм психологической защиты объясняет тревогу моего несчастного знакомого и чувства многих людей, страдающих таким же неврозом. Эта свобода, в течение стольких лет недоступная нам, не придавит ли она нас своим бременем, когда мы, наконец, получим ее? Что мы будем делать с этой свободой? Как поведет себя в условиях свободы человек, у которого никогда ее не было, как она отразится на его образе мыслей? Какая ужасная пустота остается, когда умирает идол, даже если он — не более чем проекция наших собственных призраков, наших неудач и нашей ненависти, даже если этот бог — всего лишь обычный старик, который заживо разлагается в бесконечной агонии!

СУББОТА, 15

Я устал и думаю, что устали мы все: журналисты, политические деятели, врачи, фанатики, оппозиция, даже те, кому все равно… Все мы чувствуем себя побежденными. Все. Но не он.

Я давно знал, что напишу о смерти Франко. Но я никогда не мог предположить, что эта смерть будет такой. Не знаю почему, но мне всегда казалось, что конец придет внезаппо, что известие о его смерти застанет меня врасплох, настолько врасплох, что я буду почти бояться поверить этому, пока известие не сразу, но все же подтвердится. Вот если бы сведения Карлоса тогда, почти месяц назад, оказались правдой, я мог бы написать что- нибудь напряженное, живое… Его внезапная смерть заставила бы содрогнуться всех, как землетрясение, и целая страна в течение иескольких дней переживала бы ее. Но эта бесконечно тянущаяся агония ни у кого уже не вызывает ни волнения, ни сострадания, а лишь усталое безразличие. Невозможно долго жить в напряжении. Невозможно даже просто сохранять интерес к гротескному действу, которым сопровождается это бескопечное умирание. Оно длится столько времени, что надоело все, даже анекдоты на эту тему.

В понедельник зашел Хосе Мари. Он рассказал, что творится в высших министерских сферах: «Вы не поверите, — сказал он, — надо быть там и видеть это собственными глазами… Я был в кабинете директора вместе с первым заместителем, открылась дверь, и, как циклон, как смерч, влетел сам министр… Он возбужденно размахивает руками, глаза блестят, лицо багровое — как будто его сейчас хватит апоплексический удар. Мы все застыли, удивленные неожиданным появлением. Генеральный директор встал и пошел ему навстречу. А министр в свою очередь с широко раскрытыми руками подошел к нему, прижал к груди и хриплым от волнения голосом воскликнул: «Ему лучше, Антонио, лучше!» Антонио, когда министр выпустил его из своих объятий, смотрел на шефа пораженный, не зная, как вести себя. Он лихорадочно соображал, какие слова, какой жест будут наиболее уместными в таких необыкновенных обстоятельствах, никогда еще не случавшихся в нашей обычной министерской рутине. Хосе Антонио и я все это время скромно стоим в стороне, смотрим на начальство удивленно и смущенно. Но министр уже справился с волнением. Он подошел к столу, энергично нажал кнопку звонка. Дверь тут же открылась, и появился секретарь. «Хулио, — приказал министр, — принеси шампанское. Сегодня я всех угощаю». Хулио вышел и тут же вернулся, толкая перед собой столик на колесиках; на нем стояло несколько бокалов и две бутылки шампанского в ведерке со льдом. Наверное, они были приготовлены заранее, и министр обходил всех руководителей. Я, как скромный служащий, хотел незаметно улизнуть, но министр повелительно остановил меня: «Пожалуйста, оставайтесь!.. Это касается нас всех, абсолютно всех, значит, мы все вместе должны отпраздновать это событие». И мне пришлось выпить бокал шампанского за предполагаемое улучшение. А при этом я думал, что в моем холодильнике почти месяц ждет своего часа бутылка шампанского, купленная, чтобы выпить ее по случаю смерти Франко. Когда министр ушел поздравлять других, я взглянул на директора и увидел, что министр заразил его своей эйфорией — а может, причиной ее было шампанское: он подхватил ту же песенку о чудесном выздоровлении. Я перебил его: «Да перестань ты, Антонио, вы что, с ума все посходили?» — «Но послушай, Хосе Мари…» — «Ну давай посмотрим: во — первых, ты никогда не был ни франкистом, ни антифранкистом. Ты просто специалист, никакой идеологии ты не придерживаешься, и никакие перемены в политической жизни страны тебя не затронут, а поэтому, рассуждая логически, какое тебе дело, лучше старику или нет? С другой стороны, кто, будучи в здравом уме, может предположить, что Франко выпутается из этой переделки? Я, как и ты, как любой испанец, за эти дни говорил, и не раз, с кем‑нибудь из знакомых врачей — а такой есть у каждого из нас, — и ответ всегда был один: положение безнадежное, с такой клинической картиной и в его возрасте можно поддерживать жизнь еще несколько дней, ну пусть — предположим невозможное — месяца два, но конец все равно неизбежен. И даже если предположить, что произойдет чудо и он выживет, разве он сможет управлять страной, как считает этот идиот? Он надеется, что Франко вернется в Пардо и по — прежнему будет вести заседания Совета министров, все будет так же, как было до его болезни, у нас по — прежнему будет франкизм, а он останется в своем удобном министерском кресле — ведь это единственное, что его волнует. Нет, Антонио, если Франко каким‑то чудом и выжил бы, то все будет так, как теперь:

вернуться

72

Псевдодемократическая система государственности, созданная Франко в 50–е годы.