Изменить стиль страницы

Волнующим… Ни один текст в мире не способен вызвать тех чувств, что первая полоса «Нуэво диарио», где огромными буквами набрано: «ФРАНКО АГОНИЗИРУЕТ!» Читая эти слова, испытываешь почти физическое наслаждение. Нечто, так глубоко притаившееся в наших чувствах, что мы и определить это не можем, ударяет по на шим нервам и вызывает внутреннюю дрожь, когда мы видим бросающиеся в глаза слова «ФРАНКО АГОНИЗИ РУЕТ»…

Разве возможно, чтобы в стране, где слова «Смерть Франко» легко могли повлечь за собой смерть того, кто их произносил, любое сообщение об этой смерти не повлекло нездоровую реакцию? Привычка к отфильтрованной, тщательно отобранной информации вызывает у нас реакцию, чем‑то напоминающую поведение ребенка, который с болезненным наслаждением безнаказанно засоряет свою речь запретными непристойными словечками, втайне ассоциирующимися у него с грехом и наказанием. Такое же нездоровое удовольствие скрывается — независимо от их взглядов — за покаянным и уважительным тоном журналистов, которые наконец нарушили табу и могут писать в своих газетах, что он серьезно болен, что он агонизирует и скоро умрет… И, без сомнения, именно это греховное удовольствие ребенка, тайком от взрослых снова и снова повторяющего запретные слова, усмотрел Ревностный Исследователь во внешне почтительной редакционной статье, которая появилась в воскресенье на первой странице «Нуэ- во диарио» под заголовком «ФРАНКО АГОНИЗИРУЕТ!». Эта глухая, нездоровая, исполненная чувства вины радость зажгла кровь верного стража и наполнила желчью и угрозами его филиппики на страницах «Арриба», а появившаяся сегодня утром в «Нуэво диарио» робкая покаянная реплика продиктована ощущением вины, которое возникает у человека, уличенного в тайном грехе.

Мы говорим об этом, пока Луис ведет машину по направлению к Пардо. Прекрасное солнечное утро, и по чистому, суровому небу изредка торжественно проплывают белые облака. Наверное, это прекрасно — умирать в такое утро, когда небо — как на картинах Веласкеса и кругом разлит веласкесовский свет, который золотит вершины дубов на берегу Гвадаррамы, там, за окном. Да, наверное, это прекрасно— агонизировать таким утром, особенно после того, как в течение сорока лет человек был полновластным хозяином этих дубов и всего того, что омывает сейчас веласкесовский свет, — хозяином природы и крестьян, хозяином всего, что приносит плоды, что движется и дышит. Есть особое удовлетворение в том, чтобы знать: челрвек, который сорок лет мог распоряжаться жизнью и смертью других, сейчас уже не в состоянии распоряжаться даже собственной смертью…

А ведь всего лишь месяц назад этот немощный и дряхлый старик распорядился — в последний раз — несколькими человеческими жизнями[52]. В его руках было несколько молодых жизней, и как бог, как существо, считающее себя бессмертным, он, невзирая на всеобщее негодование, раскрыл, как делал это бессчетное количество раз раньше, свои деревенеющие руки, и пять молодых жизней упали в бездну смерти.

В течение нескольких дней я тешил себя надеждой, что смерть придет за ним 27–го, ровно через месяц — день в день — после приведения в исполнение последних вынесенных им смертных приговоров, надеясь увидеть в этой магической точности доказательство справедливости истории. Я надеялся, что если случится именно так, то дата его смерти даст основание для новой легенды, что, умри он именно 27–го, это было бы расплатой за пролитую кровь. Но сегодня уже 29–е, а он все еще жив. Уже никто не сможет говорить о магии совпадения чисел, никто не сможет связать его смерть с днем, когда в последний раз была им пролита человеческая кровь. Нельзя будет сказать: жизнь за жизнь, а просто: в одной из комнат своего дворца, омытой веласкесовским светом, умирает, обманув наши мечты о мести, старик, обычный старик.

Знак предупреждает нас, что мы въезжаем в зону, где дорогу могут пересечь дикие животные. Косули Пардо — с кротким взглядом, смирные, почти ручные, — в которых он стрелял из своего укрытия, когда они подходили к водопою… Мы уже проезжаем Сомонтес… Я вспоминаю, как в начале пятидесятых, когда я был не то на первом, не то на втором курсе юридического факультета, я приезжал сюда, чтобы повидать мою сестру Лили: ведь здесь, на Сомонтес, было общежитие юношеского отделения женской секции фаланги[53]. Моя сестра в те годы постоянно жила то в одном, то в другом оздоровительном лагере. Худенькая, бледная, безучастная — у нее, кажется, были все задатки, чтобы пополнить собой число жертв модной в ту пору болезни и чтобы в ее легких поселились палочки Коха, о которых была сложена песенка. Выходя из школы, тощие и бледные мальчишки, не отдавая себе отчета, что смертельная болезнь уже свила себе гнездо в глубоких темных кругах под их глазами, на мотив американского гимна весело мурлыкали себе под нос «Мы, туберкулезники». Мой отец, человек более прозорливый, понимал, что грозит его дочери, и боролся изо всех сил. Он пошел бы па сделку с самим дьяволом, чтобы спасти детей. Но это не понадобилось. Оказалось достаточным пойти на сделку с женской секцией фаланги в лице одной из сестер отца, избранной пожизненной делегаткой от нашего родного города. Благодаря ее связям отец добился, чтобы Лили, надев голубую рубашку, стала постоянной пациенткой оздоровительных лагерей для франкистской молодежи. И это позволило ей обмануть судьбу и пережить «дни Империи»[54], хотя за это и пришлось расплачиваться принудительным воспитанием в духе патриотизма и верпоподдаииичества.

А сейчас, когда мы проезжаем Сомонтес, направляясь в Пардо, я вспоминаю один эпизод той поры, который сестра рассказала мне много времени спустя. «Я никогда не забуду, — говорила она, — как потряс меня один случай, когда еще девочкой я была в фалангистском лагере в Сараусе. Однажды во время одного из наших то ли спортивных, то ли патриотических походов мы проходили через рыбацкий поселок Гетариа. Было серое, пасмурное и грустное утро. Волны с глухим рокотом бились о берег, острый запах моря смешивался с запахом влажной травы. Как обычно во время таких походов, мы шли строем; патриотические и военные песни по приказу нашей воспитательницы сменяли друг друга. Так мы вошли в деревню. На берегу женщины, одетые в черное, чинили сети; оборванные, босые ребятишки бегали по мокрому песку; кричали, кружась над самой землей, чайки; дома стояли печальные и темные. Несмотря на то что я была еще ребенком, я почувствовала странное раздражение, глядя на эту нищету. Мы бодро шагали в голубых рубашках, распевая песни о светочах, о весне, о далеких снежных вершинах…[55] И когда мы проходили мимо женщин, одетых в черное, женщин, сидевших прямо на земле и чинивших сети, те отрывались от работы и смотрели на нас. С тех пор прошло много лет, но я не могу забыть этих глаз. Никогда больше я не видела такой напряженной ненависти, которая читалась во взглядах тех женщин, во взгляде каждой из них, без исключения. И эту ненависть вызывали мы, девочки в голубой форме, которые с песней маршем проходили через поселок. Весь поселок, этот грустный поселок, где воздух был пропитан нищетой и угнетением, молча ненавидел нас…»

Что до твоего детства, то я всегда боялся говорить о нем с тобой — те годы настолько ужасны, что я стараюсь не касаться их, как мы стараемся держаться подальше от людей, разбитых параличом, от неизлечимых больных, одно только присутствие которых наполняет нас необъяснимым ужасом. Поэтому о годах вашего страшного детства у меня только отрывочные и разрозненные представления… Разрозненные, заставлявшие меня содрогнуться эпизоды, которые ты иногда рассказывала, за долгие годы совместной жизни постепенно, как части головоломки, складывались в моем сознании в единое целое, и моему воображению понемногу представилась мрачная картина вашего детства.

Один из таких фрагментов — сиротский приют «Санта Джемма Галгани»… Сиротский приют для дочерей красных в третий Триумфальный год!.. Какой была ваша жизнь там?.. Я никогда не заговаривал об этом, чтобы не бередить твои воспоминания, поэтому я мало что знаю о том, как вам жилось. Знаю только, что вы были одиноки — каждая из шестисот девочек была воплощением одиночества. Знаю, что там была крыша с террасой, где вы проводили почти целый день. Там, под открытым небом, вы были готовы сколько угодно дрожать в своей легкой одежде, лишь бы поглядеть на унылые дворы, где между окоп были протянуты веревки, на которых сушилось белье; па мрачные проломы в стенах домов, куда попали снаряды; на разрушенный Мадрид, где повсюду виднелись следы войны; на трамвайчики, с такой высоты казавшиеся ма ленькими, будто игрушечными; на толпы людей, висящих на подножках. Я знаю только, что в приюте «Санта Джемма Галгани» был длинный подвал, где стояли железные кровати. В том подвале пахло крысами, там не было ни одного окна, и свет давала лишь жалкая лампочка, свисав шая с потолка посредине этого длинного туннеля. Я знаю еще, что неподалеку протекала подземная река, воды ко торой просачивались в злосчастный туннель, служивший спальней дочерям красных, и что вода стояла на цементном полу, и ножки железных кроватей почти на ладонь уходили под воду. Я знаю, что вы голодали, голодали так сильно, что, надеясь улучить момент и съесть потихоньку очистки, спорили из‑за того, чья очередь часами чистить картошку с монастырского огорода… Я знаю, как трескались ваши ручонки, когда вы в ледяной воде стирали юбки, рубашки, нижнее белье монахинь… И как одежда, в которой вы дрожали от холода, и никогда не менявшееся нижнее белье чернели от нищеты; как кишела вшами ваша одежда — теми вшами, которые в годы, когда бредили Империей, были разносчиками самой распространенной болезни — сыпного тифа. Да, это, пожалуй, все, что я знаю о сиротском приюте «Санта Джемма Галгани»…

вернуться

52

Имеется в виду смертный приговор пяти антифранкистам, вынесенный после судебного процесса в Бургосе. Франко, несмотря на протесты испанской и мировой общественности, утвердил этот приговор.

вернуться

53

В целях воспитания детей и подростков в духе доктрины фаланги в мае 1941 г. был создан так называемый Фронт молодежи, состоящий из мужских и женских секций.

вернуться

54

В политической программе испанского фашизма важное место занимало продиктованное идеей национального величия стремление к воссозданию Империи, в которой люди будут объединены единой фанатической верой и единой властью. Одип из паиболее распространенных лозунгов тех лет — «Вперед, к Империи Бога!». Позднее франкистская пропаганда отказалась от этого положения своей доктрины.

вернуться

55

Песни 40–х годов, проникнутые националистическими чувствами, воспевающие величие Испании и победу Франко.