Изменить стиль страницы

Вот и все, сынок. Я знаю, ты чист, насколько это для тебя возможно, и я прошу тебя, сделай одолжение, поверь, я все‑таки прав, я умираю не потому, что защищая жалкие материальные интересы, а потому, что с оружием в руках защищал лучший и более чистый мир для всех. Когда ты вырастешь и вспомнишь обо мне — пусть даже равнодушно, — подумай снова о том, что я тебе говорю.

И последнее. Я хочу попросить тебя заботиться о матери и любить ее крепко — крепко, но я уверяю тебя, ты никогда не сможешь любить ее так, как она того заслуживает. Очень скоро я встречусь с Альфонсито, который — вот видишь, что такое война, — был моим врагом по роковой случайпости, какие ипогда преподносит нам жизнь, но я знаю: он ждет меня с распростертыми объятиями. Крепко тебя целую.

Твой отец Матиас.

Антонио Мартинес Менчен

PRO PATRIA MORI (Перевод с испанского H. Матяш, Редактор Хуан Кобо)

«Dulce et decorum est pro patria mori»[42]

Сузи, моей жене, героине этой истории…

Antonio Martinez Menchen

PRO PATRIA MORI

ПЯТНИЦА, 17

«Он умер», — сказал я… Ты помолчала, потом недоверчиво улыбнулась. Я стал уверять — это правда, на этот раз не слухи, он действительно умер… Ты сидела и шила, и я напрасно искал на твоем лице следы каких‑либо чувств. Оно не выражало ничего — ни радости, ни нетерпения, ни ненависти… Только глухое безразличие…

И я вспомнил, как около года назад глубоко потрясло меня то, что ты рассказала. Я тогда взял у приятеля моего брата пластинку «Испанская гражданская война», выпущенную в Париже, и принес домой, чтобы переписать на магнитофон. Я поставил пластинку на проигрыватель и включил запись. Ты сидела рядом, слушала стихи, песни, выступления — они возрождали в памяти далекую трагедию. Под звуки Второй сюиты Баха мужской голос читал стихи тех лет. Эти стихи могли появиться только в те дни, и смысл их был понятен только тем, кто те дни пережил.

Я смотрел на тебя — ты плакала. Слезы катились по щекам, губы искривились, как от боли. Я мягко пожурил тебя. Потом, приласкав, посмеялся над твоей чрезмерной впечатлительностью. Тогда‑то ты и сказала — и эти слова я вспоминаю сейчас, глядя, как ты шьешь, безучастная к новости, которую я только что тебе сообщил: «Ты этого не знал, — сказала ты, — ты не можешь понять, что эти воспоминания значат для меня, просто не можешь себе представить… Я так и вижу, как стою в очереди с двумя сестренками, а они такие маленькие…» Ты снова разрыдалась. Я гладил тебя по голове, не находя слов… «Знаешь, — продолжала ты, немного успокоившись, — когда я жила в интернате, по ночам мне снилось, что я убиваю Франко. Потом, днем, я продолжала думать об этом, мечтать. Я грезила наяву, что прорываю подземный ход до самого Пардо, подкладываю туда бомбу. Иногда я мечтала, что по этому подземному ходу пробираюсь в комнату Франко и… И все в таком роде, совершенно безумные и несбыточные мечты… но они всегда сводились к одному: в мыслях я каждый раз убивала его… Это длилось годами… Теперь ты понимаешь, почему я не могу, почему я не хочу слышать этих стихов?..»

Сколько лет было тебе в ту пору? Восемь, девять? Откуда в девочке восьми — девяти лет взялось столько ненависти, что она изо дня в день мечтает, как убьет человека, и эта мечта становится навязчивой идеей? И тогда я подумал, что, если девочка испытывает такие чувства, значит, она уже не ребенок, значит, ее жестоко лишили детства. Украденное детство — может ли быть большая трагедия, большая боль для человеческого существа? Если нет детства — к чему жизнь? А у тебя украли детство; и теперь ни я, ни твои дети, никто и ничто в мире не восполнит этой потери…

Но это случилось не только с тобой. Твоих сестер и еще многих, многих детей, сотни тысяч, раз и навсегда лишили детства. Вместо прекрасного волшебного мира им досталось горькое бремя ненависти, отчаянной и бессильной ненависти, заставлявшей их долгими ночами мечтать о смерти человека, который, как уверял меня сегодня Карлос, только что умер…

Это было в машине, когда мы возвращались с работы. Мы проезжали мимо биологического факультета, и Карлос неожиданно сказал: «У меня есть одна новость, ты не поверишь». Я взглянул на него, он несколько мгновений молчал, разжигая мое любопытство. «Мне самому только что рассказали, — продолжал он, — когда ты зашел, я как раз положил телефонную трубку». — «Ладно, не тяни, что случилось?» — «Ты не поверишь, но это действительно так, я узнал из совершенно достоверного источника — он умер!»

Имени Карлос мог не называть: только одна смерть могла быть Событием, только о ней можно было так говорить. Сколько людей ждали эту смерть, ждали годами, но ничего не происходило… Хотя за это время то один, то другой приятель ошеломлял тебя потрясающей новостью, уверяя, что источнику информации вполне можно доверять, в результате все оказывалось выдумкой, и никто не знал, откуда взялись эти слухи. И только один раз, когда он тяжело заболел тромбофлебитом, слухи эти казались близкими к правде. А я был в отпуске и узнал обо всем только по телевизору…

По телу побежали мурашки, и меня охватило чувство, которое трудно определить. Помолчав, я недоверчиво смотрю на Карлоса. «Эго неправда». — «Да нет, — говорит он, — думаю, что правда. Наверняка утверждать не могу, но случилось что‑то серьезное». — «Так тебе сказали, что он умер, или нет?» Карлос колеблется: человек, сообщивший ему эту повость, сам не уверен. Он знал только, что Франко болен, состояние его ухудшилось и после гриппа — я вспоминаю: действительно несколько дней назад газеты писали о гриппе — у него был тяжелый сердечный приступ. Короче говоря, утверждать наверняка Карлос не мог, но по суматохе, которая поднялась в тех сферах, где он вращается, — а это очень высокие сферы, — можно предположить, что Франко уже нет.

Приехав домой, я усаживаюсь перед телевизором. Но они, конечно, ничего не говорят, нет даже такого косвенного подтверждения, как бесконечные программы классической музыки. Выпуск новостей передается в полоненное время, в нем много говорится о конфликте вокруг Испанской Сахары, но нет никакого упоминания о Его превосходительстве. Прослушав до конца выпуск, я звоню Андресу. Услышав новость, он смеется, говорит, что это беспочвенные слухи, но все же обещает связаться со своими друзьями — иностранными корреспондентами, а потом перезвонить мне. Повесив трубку, я думаю, к каким предосторожностям прибегнет Андрес, чтобы рассказать мне то, что узнает: эта привычка — следствие многих лет полулегального существования. Я не нахожу себе места и звоню еще четырем — пяти приятелям — никто ничего не слышал. Теперь уже ясно, что это просто беспочвенные слухи.

Но когда я собираюсь поехать за дочерьми в колехио, в тот самый момент, когда я открываю дверь квартиры, звонит телефон. И Луис, напряженным голосом, нервно посмеиваясь от возбуждения, подтверждает, что да, действительно, он умер. На какую‑то секунду мне приходит в голову мысль, что это — «испорченный телефон»: Карлос позвонил Луису, а тот сейчас просто передает мне новость, услышанную от Карлоса, и теперь она выглядит еще более убедительной — ведь я слышу ее второй раз. Я спрашиваю Луиса, откуда он это узнал, и выясняю, что не от Карлоса. Ему только что позвонил один из знакомых журналистов — теперь уже нет сомнений, это правда, — и сказал, что в редакции не знают, что делать… У них царит полная неразбериха, все совсем потеряли голову, ждут официального подтверждения, распоряжения об экстренном выпус — ке, который без специального разрешения сверху, конечно, никто не осмелится печатать. А сотрудники архива тем временем уже подбирают материал для некролога…

Как сомнамбула я вешаю трубку. Да, теперь сомнений нет, это правда. Я закуриваю сигарету, чтобы успокоиться, и иду рассказать эту новость жене.

вернуться

42

«Почет и сладость — пасть за отечество». Гораций. Оды, кн. III, 2. Пер. и. Шатерникова.