Изменить стиль страницы

— Что, мама? — спросила Мег.

— На это ты одна можешь ответить. И еще кое-кто.

Тогда Мег посмотрела через плечо и увидела, что ненависть, о существовании которой она на некоторое время забыла, все-таки жива. И лицо ее сразу замкнулось, сжалось в тугой кулачок. Она готова была защищать все, что по справедливости нуждалось в ее защите.

Если бы даже ярость, горе, презрение, скука, безразличие и обида на несправедливость не занимали умы провожающих покойницу, вряд ли они почувствовали бы, что она стоит среди них. Восставшие из гроба — такое бывало (а может, и не бывало) в Библии. Фанфары света не вспыхнули в честь какой-то безнравственной женщины в ситцевом платье цветочками. У тех, кто знал эту женщину, она осталась только в отрывочных воспоминаниях, в какой-нибудь застывшей прижизненной позе. Могли ли они услышать ее призыв, да и услышав, стали бы разве внимать ему? И все же Дэйзи Морроу продолжала вещать:

Слушайте меня, слушайте все! Я не ухожу от вас, я оставляю только тех, кто хочет, чтобы их оставили, хотя и они все равно боятся — не потерять бы им частицу самих себя. Слушайте меня, преуспевающие безнадежники, вы, кто не спит по ночам, трясясь от страха, как бы не прозевать чего-нибудь, или ужасаясь при мысли, что и обретать-то им нечего. Придите ко мне вы, неудовлетворенные женщины, общественные деятели, встревоженные дети и шелудивые отчаявшиеся старики…

Слова всегда казались слишком большими для такой маленькой женщины. Теряя терпение, она откидывала назад волосы. И находила выход своей досаде в действиях. Так как ноги ее коренились в земле, ей бы и в голову не пришло противиться сейчас столь тяжкому грузу, и голос ее, всегда хрипловатый, продолжал проповедовать, слог за слогом глотая прах:

Истинно говорю вам, не будем мы терпеть муки, если не построим у себя в сердцах каморок, где бы хранились орудия ненависти. Неужто вы не знаете, мои дорогие, что смерть не есть смерть, если она не убивает любви. Любовь же пусть будет самым мощным взрывом, который нам дано испытать. Она вздымает нас в вихре, кружит, сотворяя миллионы других миров. И никогда не разрушает.

Из-под свежего холмика, который был бездарно сложен в форме ее земного тела, она продолжала взывать к ним:

Я принесу вам утешение, если вы позволите утешить вас. Понимаете ли вы меня?

Но никто ее не понял, потому что они были всего лишь люди.

Во веки веков. Во веки веков.

Листья всколыхнулись, потревоженные первым намеком на ветерок.

И вот мечтания Дэйзи Морроу положили возле ее узеньких запястий, упругих бедер и изящных лодыжек. Она покорилась наконец телесному распаду, который, как надеялись, сделает из нее порядочную женщину.

Она умерла, но не до конца.

Мег Хогбен так и не смогла истолковать заветов своей тетки, и она не увидела последних минут ее погребения, потому что солнце било ей в глаза. Но вместе с радостной дрожью воспоминания она снова почувствовала, как пушок коснулся ее щеки, как легкий ветер щекотнул влажные корни ее волос, и, садясь в машину, стала гадать, чего ей ждать впереди.

Ну вот, Дэйзи свалили в могилу.

Где-то по другую сторону колючей проволоки послышались спорящие голоса и звон разбитого стекла.

Советник Хогбен подошел к священнику и сказал ему все, что полагается говорить в таких случаях. Потом, став к нему боком, вынул из бумажника несколько купюр и тут же почувствовал себя свободным. Если бы Хорри Ласт был еще здесь, Лес Хогбен догнал бы своего приятеля и обнял его за плечи, чтобы выяснить, простилось ли ему неподобающее поведение некоего субъекта — не родственника, нет-нет, однако… Как бы там ни было, но Хорри уже уехал.

Хорри ехал, вернее, летел по низине, где свалка примыкала к кладбищу. Впереди в пыльной спирали показалась на секунду спина Осси Кугена.

Подвезти, что ли, этого идиотика, засомневался советник Ласт и, не останавливая машины, подумал: заслуживают ли наши добрые намерения хотя бы пол-очка, если они остаются невыполненными? Потому что сейчас было уже поздно останавливаться, а в зеркале Осси сворачивал с дороги к свалке, где, собственно говоря, этому подонку и место.

Вдоль всей дороги камешки, пыль и листья оседали на места, привычные для них в невзвихренном состоянии. Бакалейщик Джилл, человек медлительный, как правило державший мелочь в затасканном холщовом мешочке, смотрел на шоссе сквозь толстые стекла очков, восседая в своем высоком «шевроле». Он с облегчением убедился, что успевает вернуться домой к половине четвертого почти минута в минуту, и тогда жена нальет ему чашку чая. Во всех своих делах бакалейщик был пунктуален, порядочен, обстоятелен.

Ведя машину с умеренной скоростью, он объехал матрас, выброшенный свалкой из-под колючей проволоки на середину шоссе. Странные вещи происходили иногда на этой свалке, вспомнил бакалейщик. Истошно кричали девушки, узкие длинные брюки которых были разорваны в клочья. Рука, отрезанная по самое плечо, в мешке из-под сахара, а тела к ней будто и не было. И все же кое-кто находил мир и покой среди здешних отбросов: пожилые бездомные мужчины, белесые, мертвые рыбьи глаза которых ничего не рассказывали об их прежней жизни; женщины с голубоватой кожей потребителей метилового спирта вечно торчали у дверей лачуг, сбитых из древесной коры и ржавого железа. Однажды какой-то доходяга залег в куче мусора, по-видимому решив сгнить там, да так и сгнил, задолго до прихода констебля, за которым послали для обследования того, что казалось на первый взгляд ворохом вонючего тряпья.

Мистер Джилл осторожно прибавил скорость.

Они катили по шоссе. Катили по шоссе, Лам Уэлли сидел в кузове пикапа один, на пустой клети, наклонившись вперед, зажав руки между колен, забыв, что это поза Черного. Сейчас он ни от кого не зависел. Лицо у него осунулось на ветру. Это ему нравилось. Было приятно. Он уже не злился на весь тот хлам, который они волокли домой: на ржавчину, чешуйками осыпавшуюся у его ног, на рулон покрытого плесенью войлока, норовившего забить ему ноздри мохнатой пылью. И даже на свое семейство в кабине у него за спиной, затеявшее то ли ссору, то ли спор — поди разбери.

На самом же деле они пели песню. Один из своих собственных ее вариантов. Они всегда пели на свои собственные слова, и двое младших подтягивали им:

Покажи мне дорогу домой.
Хоть устал я, но лягу с тобой.
Кружку пива я налил себе,
И родилась мыслишка в уме.

И вдруг мамаша Уэлли принялась лупить Гэри — или это был Бэрри?

— Ты-то что смыслишь? Тоже мне!

— Какая тебя муха укусила? — крикнул ее муж. — Глоточка не выпьешь, чтобы не взбеситься!

Она промолчала. Он понял, что сейчас начнется. Малыш заревел, но больше так — для порядка.

— Это все Ламми, чтобы ему пусто было, — заканючила миссис Уэлли.

— Чего ты на него взъелась?

— Отдаешь мальчишке столько всего — и любви, и заботы, а ему хоть бы что.

Уолт крякнул. Рассуждения на отвлеченные темы всегда ставили его в тупик.

Мамаша Уэлли плюнула в окно, но плевок вернулся к ней обратно.

— Ч-черт! — вскипела она.

И примолкла. Дело тут не в Ламми, если уж по-честному. А в чем, в ком? Да во всем. Спиртное! Зарекалась: больше в рот не возьму. А брала. И этот Ламми, чтобы ему пусто было, и кесарево, и все прочее. Больше не допущу до себя мужчину.

— Мужчинам этого не понять.

— Чего? — спросил Уолт.

— Когда кесарево.

— Э?

О чем с мужчиной говорить? Не о чем. Вот и ложишься с ним в постель. Большей частью навеселе. Так и на близнецов нарвалась, а ведь говорила — больше никогда в жизни.

— Перестань ты реветь, ради бога! — стала она увещевать малыша, приглаживая его взъерошенные ветром волосы.