Изменить стиль страницы

— Кто там? — встревоженно спросила она, шаря в темноте в поисках платья.

— Откройте, — попросили за дверью.

— Папаня! — позвала Лида. — Проснитесь, папаня! Заплакал разбуженный голосами ребенок.

Алексеич хриплым спросонья голосом спросил:

— А?.. Что?..

— Ломятся к нам.

Лида торопливо накинула платье и зашлепала босыми ногами к печному комелю за спичками.

— Отчиняй, хозяин! — торопили во дворе.

— А вы кто такие? — спросил Алексеич.

— Отчиняй, тогда побачишь.

Алексеич пошел открывать, достав на всякий случай топор из-под лавки.

Вошли трое вооруженных, заросших щетиной и донельзя грязных людей. Еще двое вслед за ними внесли со двора что-то продолговатое и тяжелое, завернутое в плащ-палатку.

— Занавесь окна, — приказал Лиде один из вошедших, рыжебородый и сутулый. Остальные молча стояли у порога и щурились от света керосиновой лампы. Веки у них были воспалены, от шинелей шел тяжелый болотный запах.

— Мы партизаны, дед, — сказал Алексеичу рыжебородый. Бескровные его губы едва шевелились, от этого слова получались неясными, пришептывающими. — Ты не бойся, дед. Мы уйдем сейчас. Но с нами больной товарищ, он не может идти — хотим оставить у тебя. Возьмешь?

Это последнее «возьмешь» он произнес опасливо и как-то по-детски беспомощно.

Лида с жадным любопытством вглядывалась в лицо говорившего. Обросший рыжей щетиной, с ввалившимися глазницами, он сперва показался ей пожилым человеком, потом, вглядевшись, Лида поняла, что перед ней молодой парень, быть может, ее ровесник.

— Ну как? — в голосе рыжебородого появилась настороженность.

Алексеич смущенно поскреб пятерней в затылке:

— Тесновато у меня, товарищи. Сами видите… Рыжебородый не дослушал.

— Ты! Немецкий прихвостень!.. — задыхаясь, выпалил он. — Для немцев, небось, место нашел бы… Ты чего топор склещил?! — Только сейчас рыжебородый обратил внимание на плотницкий топор в руке у хозяина. — Это на нас с топором?.. Ах ты, сволочь разнесчастная!..

Он лапнул ремень винтовки.

Кошкой прыгнула Лида и, ухватившись за винтовку, загородила собою отца.

— Погоди, — срывающимся голосом проговорила она. — Разве тебе худое слово сказали? Чего тигром на людей кидаешься?.. Я комсомолка! Ты понял? И отец, у меня честный человек. А ты обзываешь всякими словами…

Лида всхлипнула и уже сквозь слезы гневно прокричала:

— Вам только спихнуть с рук больного товарища, а как ему у нас будет, вас не касается!.. Пусть остается кто тут больной. А ты, — с ненавистью обратилась, она к рыжебородому, — уйди подобру-поздорову. Глаза мои век тебя не видели бы!..

— Вот это бой-баба! — с удивленным восхищением сказал один из партизан. — С такой и у немцев не пропадешь.

Партизаны заулыбались. Рыжебородый промямлил, отводя глаза в сторону:

— Наших до сотни человек в плавнях перемерло… А вы в тепле и сытые. А мы вон какие!.. Тут железные нервы и то…

Он расслабленно махнул рукой.

— Кто больной? — спросила Лида, отворачиваясь.

— Вон он…

— Где? — не поняла Лида.

Несколько рук одновременно показали ей вниз. И до Лиды дошло наконец, что за продолговатый сверток в мокрой плащ-палатке принесли партизаны.

Больной лежал на коротких самодельных носилках, сплетенных из ветвей ивы. Плащ-палатка накрывала его с головой, концы были завязаны снизу носилок — все вместе действительно напоминало сверток, тем более, что больной не подавал никаких признаков жизни… Плащ-палатку сняли, и Лида увидела худое, изможденное лицо, бурую и заскорузлую от грязи шинель, тонкие руки, беспомощно сложенные, как у покойника, на животе. Он был в беспамятстве.

Острая жалость к этому беспомощному, перепачканному в болотном иле человеку, ставшему невольной обузой для своих товарищей, внезапная бабья жалость овладела Лидой. Она приняла с кровати хнычущего Николеньку и сказала:

— Кладите сюда.

Толкаясь, партизаны перенесли больного.

— Младенец того… Мокро, — прошептал один.

— Ничего, не болото. Нам в такой мокрости поспать бы. Тут благодать божья. И тепло, — завистливо-отозвался другой, тоже шепотом.

Уходить тотчас же, после всего, что произошло, партизанам, видимо, было неловко. Тревожило чувство незаглаженной вины. Да и больного товарища нельзя же бросить, будто котенка — подкинул добрым людям и ушел. Потоптавшись, они нерешительно, один, за другим, присели на лавку возле двери. Винтовки поставили между колен, придерживая потрескавшимися, черными ладонями.

Лида, не глядя на нежданных ночных гостей, укачивала раскапризничавшегося сынишку. Воспаленные-бессонницей мужские глаза с растроганным вниманием наблюдали за ее действиями. Для них, отвыкших от семейного уюта, молодая мать, убаюкивающая ребенка, должно быть, выглядела отогревающей сердце картиной. К тому же впервые за много дней под ногами не хлюпала вода, сидели они в теплой и сухой хате, и от этого на худых, обветренных лицах явственно проступало довольство.

Рыжебородый спросил:

— Муж-то где?

— На фронте, где ж ему быть, — ответила за Лиду мать. — Танкист он у нас-И тихонько заплакала, сраженная горькой жалостью к этим вконец измученным людям.

А рыжебородый понял, что старая хозяйка тревожится о своем зяте, и стал успокаивать:

— Не волнуйтесь, мамаша! Живой-здоровый вернется. Танкистам им лучше, чем нам. На пузе по грязюке не приходится елозить…

— Поспали бы у нас, обсушились. Я соломки настелю, рядно дам, — от всей простой и доброй души предложила старая женщина, не понимающая, с какой это стати и за какие грехи так мучаются люди.

— Нельзя нам, — вздохнул рыжебородый и, повернувшись к Алексеичу, хмуро стоявшему у печи, сказал примирительно:

— Не обижайся, дед. Я ведь вгорячах…

— Слова толком сказать тебе не успел, а ты набросился, — с непрощенной обидой отозвался Алексеич. — Его, — указал он на кровать, — вот так держать не будешь, спрятать надобно. А в моей халупе, кто ни зайди, все на виду. Я с тобой как с человеком хотел совет держать, а ты винтовкой намахиваешься. Безоружного убить — дело дурачье, ничего не стоит.

— Извиняюсь, дед… Не обижайся, дед… — твердил рыжебородый. Опять появились у него нотки мальчишеской неуверенности и заискивания.

— Чего уж там! — махнул рукой старый рыбак.

Наступило молчание, и стал слышен дождь за окном, потрескивание махорки в самокрутках. Каждый думал о своем. Партизаны зябко ежились при мысли, что сейчас надо снова выходить в промозглую ночь и шагать по грязи до рассвета. Лида механически покачивала уснувшего Николеньку и размышляла, как быть с больным и где его спрятать. Алексеич все еще переживал незаслуженную обиду, а его старая хозяйка думала сразу обо всем и тревожилась обо всех — жалобно посматривала она на мужа, на дочь, на партизан и поочередно прижимала к глазам концы головного платка.

— Слышь! Хватит хныкать, — с раздражением сказал Алексеич. — Собрала бы на стол.

Партизаны загудели простуженными голосами:

— Спасибо!

— Не треба.

— Сеньку нашего подкормите, а мы с голоду не помрем…

Отказывались они из-за неловкости и вины перед хозяином, а сами тайком глотали голодную слюну при виде чугуна со щами, который мать вынула из-под припечка. Лида заметила это и принялась помогать матери собирать на стол. Николеньку уложила на печи на большую пуховую подушку.

После вторичного приглашения партизаны сели за стол. Они были слишком голодны, чтобы долго отказываться.

Алексеич вскинул глаза на дочь:

— Достань там…

В самодельном шкафу-буфете на нижней полке, заложенная старой хозяйственной утварью, хранилась бутылка «Московской», которую старик берег про свят случай. Лида поставила бутылку на стол. Мужчины обрадованно закряхтели.

Поскольку лавка и стулья были заняты. Лида присела на край кровати рядом с больным партизаном. Тот во сне или в бреду нервно подергивался и чуть слышно стонал. Лида вытерла носовым платком ему лицо, поправила под головой подушку. Со стороны казалось, что она действует вполне обдуманно и спокойно, но ею владело странное чувство нереальности всего происходящего. Словно во сне она видела это. И, как во сне, невнятно доносился до нее голос рыжебородого: