Изменить стиль страницы

Публикуемый отрывок, будучи сохранен в тексте "Дневника", придал бы "толстовским" главам характер весьма широкого обобщения. Его исключение из окончательного текста, несомненно, ослабило персональную направленность критики, смягчило ее общую тональность и — что важнее всего — устранило возможность соотнести позицию самого Толстого с кругом тех общественных явлений, о которых с негодованием говорит здесь Достоевский.

Отрывок № 3, предназначавшийся для майского "Дневника" 1876 г. носит, так сказать, объяснительный характер. Это объяснение было вызвано совершенно неожиданными для читателей "Дневника" словами, содержавшимися в предыдущем, апрельском, выпуске. Достоевский писал в нем о неизбежном крахе великих европейских держав, которые "все будут обессилены и подточены неудовлетворенными демократическими стремлениями огромной части своих низших подданных, своих пролетариев и нищих". В России же, по мысли Достоевского, этого не может случиться, так как "наш демос доволен, и чем далее, тем более будет удовлетворен, ибо все к тому идет, общим настроением, или лучше согласием" (XI. — 267).

Характерно, что писатель был вынужден вернуться к этому вопросу под влиянием читательских откликов. Отвечая в майском "Дневнике" на протестующее письмо одного из своих корреспондентов, он признает, что "получил уже сведения и о некоторых других мнениях, тоже не согласных с моим убеждением о довольстве нашего "демоса"" (XI. — 306).

Автор "Дневника" счел необходимым объясниться. И немудрено: заявление о "довольстве демоса", толкуемое буквально, звучало явным диссонансом во всей публицистике Достоевского и не могло не вызвать у его читателей удивления и неприязни.

Летом 1876 г. писателю могло казаться, что сама жизнь санкционирует реализацию его идеала. Подобную возможность Достоевский усмотрел в движении солидарности с борьбой славян за освобождение — движении, которое, по мысли писателя, было призвано положить начало духовному соединению интеллигенции и народа. События, вызванные восточным кризисом 1870-х годов, явились для Достоевского своего рода "пророчеством и указанием".

Следует признать, что та социальная иллюзия, которую Достоевский с исключительной настойчивостью и талантом поддерживал в своем "Дневнике", не была лишь случайным порождением его писательской фантазии, а имела определенные корни в реальной действительности.

Период 1876-1877 гг. следует непосредственно после неудачи "хождения в народ" и перед второй революционной ситуацией, перед выстрелом Веры Засулич и вспышкой народовольческого террора. Это период мощного и, можно сказать, всенародного движения помощи славянам, когда в рядах русских добровольцев в Сербии Степняк-Кравчинский сражался "рядом" с генералом Черняевым и когда в самой России к солидарности со "славянскими братьями" призывали все без исключения органы печати — от "Московских ведомостей" до "Отечественных записок", хотя бы и руководствуясь при этом весьма различными побуждениями.

Но 1876-1877 гг. вместе с тем и время больших ожиданий: освободительная миссия России на Балканах не могла не породить надежд на "увенчание здания" в самой России — надежд на завершение реформ, начатых в 1860-е годы царствованием Александра II. "Куда пойдет страна?" — этот вопрос не снимался с повестки дня вплоть до 1 марта 1881 г. и последовавших за ним событий.

В создавшейся исторической ситуации Достоевский видел возможность исключительного для России социального исхода. Эта идеологическая аберрация поддерживалась помимо прочего давним убеждением писателя, что освобождение крестьян "сверху" обнаружило в России историческую потенцию нравственного, "полюбовного" решения всех социальных проблем. Недаром в приводимом отрывке, обосновывая свою точку зрения, Достоевский указывает на "этот несомненный, чистый, бескорыстный демократизм общества, начавшийся еще давно и проявивший себя освобождением крестьян с землею".

Таким образом, само общество, "начиная с самого верху", должно, по мысли Достоевского, пойти навстречу народу — вот почему "наш демос <…> чем далее, тем более будет удовлетворен". И если в настоящем, — пишет Достоевский, — еще многое неприглядно, то, по крайней мере, позволительно питать большую надежду, что временные невзгоды демоса непременно улучшатся…" (XII. — 276).

Надеждам писателя не суждено было осуществиться. Его исторический оптимизм не нашел подтверждения: напрасно он полагал, будто бы "противников демократизма <…> у нас теперь очень мало".

Кстати, в рукописи окончание этой фразы (и всего рассуждения) выглядит несколько иначе:

"очень мало, что почти и нет, а если и есть, то попрятались"[184].

Надо сказать, что уже к 1877 г. многие иллюзии Достоевского были развеяны самой жизнью. Поэтому тон "Дневника" 1877 г. несколько иной. В этом смысле интересно сравнить отрывок № 3 (1876 г.) с отрывком № 2 (1877 г.) — между ними почти годовой интервал. И если в мае 1876 г., говоря о "временных недугах" общества, Достоевский заявляет, что оно тем не менее "становится [народным] хочет стать народом", то уже в августе следующего года, в отрывке, чрезвычайно резком по тону, писатель не находит для этого общества никаких добрых слов.

Помимо публикуемых ниже отрывков приведем здесь еще несколько фрагментов из черновой рукописи, к майскому "Дневнику" 1876 г., которые не вошли в окончательный печатный текст.

Первый из этих отрывков предназначался для главки "Одна несоответственная идея", посвященной самоубийству акушерки Писаревой. Писатель ссылается еще на один случай самоубийства:

"Под Москвой, за городом застрелился один семинарист в Богородске, кажется, нет со мной теперь этого номера газеты, он не нуждался, был обеспечен, но оставил записку, что не хочет жить вором"[185].

Любопытны неопубликованные фрагменты из главки "Нечто об одном здании. Соответственные мысли". Повествуя о своем посещении Воспитательного дома, Достоевский делает, как обычно, далеко идущие обобщения. Он пишет о судьбе детей, этих "вышвырков", о которых, по мысли писателя, должно заботиться все общество — дать им образование, "и даже самое высшее образование всем, провесть через университеты <…> одним словом, не оставлять их как можно дольше, и это, так сказать, всем государством, принять их, так сказать, за общих, за государственных детей".

Далее Достоевский писал:

"материнство разве может исчезнуть?"

Напротив, может быть, если общество возвысится до гуманной идеи о сознании своего долга к этим несчастным вышвыркам, то не может оно и само не улучшиться, а в улучшенном обществе улучшится и мать, улучшится и сознание долга родительского. Долг же общества к этим вышвыркам ясен: если государство признает, что семейство есть основание обществу, долгу, чести, всему государству, будущему его, всему человеческому целому, то чем небрежнее оно отнесется к этим вышвыркам, тем вправе лишить их средств приобрести чувства долга, чести, гражданина — т. е. всего того, что приобретается в семействе, стало быть, рискует породить негодяев самому себе же во вред.

На этой же странице рукописи располагается еще один отрывок, исключенный при окончательной редакции:

"По-моему христианство едва только начинается у людей. Дело именно [в том-то и дело] должно разрешиться нравственной, т. е. самой трудной стороной. А начать разрешать, что тут законно и незаконно, другим путем непременно провалишься. А впрочем, если в фельетоне заговоришь об этих темах, то непременно провалишься, а потому замолчу. К тому же я с самого начала объявил, что скажу только лишь по поводу, и что здание это придется еще и еще раз поглубже исследовать"[186].

вернуться

184

ИРЛИ. — Ф. 100. — № 2461. — ССХб. 10. — Л. 21 (нумерация авторская).

вернуться

185

Там же. — Л. 18.

Достоевский, по-видимому, имеет в виду заметку в "Московских ведомостях", 1876, № 122, 17 мая, о самоубийстве в Останкине (а не в Богородском) Г. М. Холмогорова. Холмогоров был не "семинаристом", а имел звание сельского учителя и служил в правлении Московско-Рязанской железной дороги. Он оставил записку: "Застрелился потому, что не умею грабить". В тетради Достоевского за 1876-1877 гг. имеется запись: "Застрелившийся в Останкине учитель" ("Лит. наследство". — Т. 83. — С. 537).

вернуться

186

Там же. — Л. 15.