Изменить стиль страницы

— Я пойду, сынок. Завтра приду еще, — сказал старик.

— Спасибо. Большое спасибо. Приходите, иначе я оглохну, находясь в их компании, — с сожалением сказал Павло.

Старик ушел. Павла охватила какая-то апатия, и он скоро впал в холодное и темное забытье. Его качала бортовая волна и все носило и носило по морю, хоть он и лежал пластом на твердой постели.

Утром даже не узнал, где он и что с ним произошло. За решетками синело глубокое небо, плыли облака. Посреди комнаты на коленях стоял солдат, он бил поклоны, простирая сложенные ладони к окну. На улице кто-то пронзительно кричал, словно завывал, и солдат глухо вторил ему. Винтовку он поставил в угол, и сам раскачивался и раскачивался, боязливо поглядывая на Павла. По потолку ползали мухи. Это уже не сон. Павло уже не в море. А то, наверное, осел кричит. Но оказалось, что это старый муэдзин с высокого минарета призывает по радио к утренней молитве. Так объяснил дед, прибежавший на часок. Старик даже обиделся на него за этого осла. А Павло чистосердечно сказал, потому что так ему показалось. Он снова записал несколько новых слов. Некоторые слова напомнили ему язык крымских татар, который Павло немного знал, читая вывески на столовых, лотках, чебуречных и слыша его на улицах в Севастополе.

— Тебя скоро увезут от нас. Крепись, добрый человек, — таинственно известил старик.

— Куда?

— Не знаю. Наверное, под воинскую власть. Ты военный...

— Далеко увезут?

— А кто его знает. Наверное, далеко. Ты нарисуй себе дощечку на грудь.

— Какую дощечку?

— Вот я написал какую...

И старик подал Павлу кусочек бумаги, на котором большими, в завитушках, буквами было что-то написано.

— Проси, пусть тебе нарисуют или сам попробуй, прицепи себе на грудь, не то пропадешь с голоду.

— Что же здесь написано?

— Слушай, — сказал старик и прочитал написанное, как молитву: — «Правоверные! Я русский врач, плыл к вам морем без хлеба и воды тридцать шесть дней. Подайте на лечение...» Вот что тут написано, сынок. Ты выйдешь на базар и будешь иметь деньги. Поверь мне, парень...

— Э нет, папаша, этот номер не пройдет, — слабо улыбнулся Павло. — И на вашей земле есть наш флаг, он реет над Анкарой. Там услышат обо мне. Вы еще не знаете, какие у нас люди, советские люди... Они не оставят меня в беде...

— Покорись, гордый человек... Покорись, не то пропадешь, как бездомный пес, — сказал старик. — Я тебе добра хочу...

— Не сердись, старик, вы же не знаете России, какой она теперь стала. А я знаю. Это не беда, что нам сейчас трудно. Не вечно же так будет. Вот добьем Гитлера, и наступит везде мир.

— Чш-ш-ш-ш! — зашипел на него старик. — Молчи об этом и никогда не вспоминай, не то они тебя согнут в бараний рог. Молчи, сынок. Он хлеб наш ест, Гитлер, и мясо наше ест. Поезда за поездами туда идут.

Павло замолчал, опустив тяжелые веки.

Старик положил возле него бумажку и незаметно вышел. Солдат прочел ее и спрятал Павлу под подушку.

Через три дня еще совсем слабого врача Заброду вывезли за город в лагерь турецкой дивизии под власть военного коменданта. Положили в палатку, приставили часового, который принес чай, черные сухари.

Павло просил его, умолял позвать врача, совал ему под нос свой словарь, где были записаны спасительные слова. Наконец он показал стариковскую записку, но часовой безнадежно разводил руками, стучал прикладом винтовки о землю и злился, посматривая в ту сторону, где между густыми деревьями белел домик дивизионного начальства.

Наконец пришел командир дивизии. Сел возле койки и, выслав из палаты часового, долго смотрел на Павла, сокрушенно покачивая головой. Он был уже в летах, с седыми висками, тяжело дышал.

Заговорил с Павлом на французском языке, но Павло его не понимал. Он проговорил в ответ несколько немецких слов. Тогда позвали офицера, который знал немецкий язык, и тот стал переводить скупой короткий рассказ Павла о голоде в море. Когда командиру все стало понятным и требования Павла ясными, он спросил:

— Как же это так? Вы воюете с Германией, а изучаете их язык?

Павло внимательно посмотрел на турка. Не шутит ли тот? Нет. Смотрит серьезно, не отводит глаза в сторону. Ждет. Павло тихо сказал:

— Мы не путаем Гитлера с немецким народом.

Офицер что-то сказал переводчику, и тот вышел, а он сидел возле Павла и все смотрел на него своими выпуклыми глазами.

Потом пришел повар, и офицер приказал ему готовить для Павла диетические блюда. Это были преимущественно разные бульоны. И это быстро поставило Павла на ноги. Уже через неделю он не спеша прогуливался вокруг палатки вместе с часовым. Ходил и все смотрел на небо, где каждое утро пролетали к морю какие-то большие и сильные птицы.

Через неделю Павла забрали из лагеря и повезли к морю. Когда конвоиры привели его на катер, Павло невольно задрожал от страха. Он испугался моря. Хотя катер шел вдоль берега, Павло все время трясся в немой тревоге. А что, если с катером что-либо произойдет? Тогда ведь он не доплывет один до берега. Сил еще нет. Заброда дрожал как в лихорадке, вцепившись побелевшими руками в холодный стальной, леер, натянутый вдоль борта.

К счастью, рейс длился недолго. Катер прибыл в порт Зонгулак, и часовые свели Павла на берег, где его ожидал сотрудник полицейской управы в штатской одежде.

Агент махнул часовым, и они посадили Павла в пролетку, запряженную парой лошадей. Опять зарябила пыльная ободранная улица с грязными, оборванными детьми, с козами, что паслись на горбатых откосах дороги. Присадистые глиняные домики с плоскими крышами. Платаны. Чинары. Тополя. И везде высокие минареты и грустный и пронзительный голос муэдзина. Люди какие-то сгорбленные. На плечах котомки несут. Озираются исподлобья, словно не Павло их невольник, а они сами живут на родной земле в неволе. Странно как-то и грустно.

Пролетка остановилась возле полицейского управления, Павла ввели в комнату с железными решетками. Долго он ждал, пока огласили приговор, по которому военврача Павла Заброду интернируют до самого конца войны между Германией и Советским Союзом. Турция в этой войне придерживается нейтралитета.

«А кто Гитлеру хлеб продает? — чуть не выкрикнул Павло. — Кто пропустил через Босфор его подводные лодки?»

Но, взглянув на решетки, на мордастых представителей власти, сидящих за столом, на полицейских, стоящих у двери, не выкрикнул того, о чем подумал, а только громко сказал:

— Я прошу решить вопрос о моей госпитализации. Кроме того, требую немедленно известить обо мне советское посольство.

Пообещали, разошлись, а Павла посадили в поезд и в сопровождении офицера и двух солдат повезли в глубь страны, в город Йозгат.

Лагерь для интернированных, обнесенный колючей проволокой, разместился за городом на взгорье. Как потом оказалось, людей в нем было мало: три югославских летчика, которые не захотели воевать на стороне Гитлера и перелетели в Турцию на своих самолетах; болгарский солдат, тоже не захотевший служить фашистской стае царя Бориса и убежавший через границу, да еще несколько румын, что прибились на рыбачьей шхуне к турецкому берегу. Павло был первым советским человеком в этом лагере, и на него сбежались посмотреть все конвоиры и заключенные.

Комендант лагеря принял его под расписку и сказал:

— Вы будете находиться в лагере до конца войны. Днем — работа. Все под конвоем. Выход из лагеря — тоже под конвоем. К ночи должны возвращаться. Обязательно. В противном случае — трибунал и смерть.

«А разве тут не тюрьма?» — подумал Павло, но промолчал, горько вздохнув.

Переводчиком был болгарский солдат. Кое-как он объяснил Павлу слова коменданта:

— Вам как офицеру будет положено жалованье. Сто двадцать лир в месяц. Ваша страна эти деньги потом вернет нам золотой валютой. На это жалованье вы должны одеваться, кормиться, покупать уголь и дрова и вообще содержать себя. Командование дает вам нары в бараке и солому для постели. Ясно?

Павло понуро опустил голову. Комендант отсчитал ему сто двадцать лир и подал ведомость расписаться.