Изменить стиль страницы

Второй раз в жизни предстоит видеть и слышать настоящих артистов. Жаль не будет со мной рядом Гали. Галя, Галя. Где ты?.. Письма маме, Полине и Любови Алексеевне в Ленинград я на днях отправил, теперь буду ждать весточки. А что если Галя где-либо здесь рядом? Ведь и у нас здесь, в ближайшем тылу, есть дорожные батальоны.

Перед началом концерта нас ожидает сюрприз: каждому из присутствующих в зале (а это второй этаж большой мельницы, где раньше, очевидно, хранили муку) выдают по заклеенному бумажному пакетику. Это подарки, которые привезла с собой фронтовая концертная бригада. Они, как сказал майор-агитатор полка, куплены на средства работников театра.

Бережно разрываем пакетики. Их содержимое одинаково: два подворотничка, лезвия для бритв, иголки, камешки для зажигалок, нитки на картонке, зубной порошок, курительная бумага, открытка с поздравлением по случаю 27-й годовщины Октября. Опоздало немного поздравление, но ничего.

Мы дружно аплодируем какому-то незнакомому мне капитану, Герою Советского Союза, выступающему от нашего имени с благодарственным словом за подарок, ожидая начала концерта, но вместо ведущего на импровизированную сцену снова выходит агитатор полка.

Он сообщает последние сводки с фронтов, новости, поступающие с заводов и колхозов, призывает нас сильнее бить врага, энергичнее готовиться к решительным боям за Кенигсберг — цитадель прусского милитаризма.

Тогда я впервые услышал это слово — Кенигсберг. Звучное и грозное. И слово «цитадель» — тоже, хотя толком и не понимал, что это значит.

Концерт нам очень понравился. Мы сидели на полу, скрестив по-турецки ноги и положив оружие на колени. И хлопали, хлопали без конца. Полковое начальство и офицеры постарше сидели по бокам зала на скамейках, бочках, табуретках, внимательно наблюдая и за тем, чтобы никто из нас не вздумал задымить.

Пожалуй, больше всего аплодировали очень молодой артистке, исполнявшей еще незнакомую нам «Песню креолки». Много раз уже после войны я слышал ее в исполнении К. И. Шульженко, но тогда песня воспринималась совсем по-другому.

Возвращаемся с концерта около полуночи. Идем той же просекой. Наконец-то ударил морозец. Под ногами звонко похрустывает ледок на крохотных лужицах, ботинки не скользят по глине.

Вызвездило. Небо видится нам необыкновенно высоким и чистым, в нем купаются верхушки сосен, тронутые первым инейком, и от этого они кажутся серыми.

В голове цепочки идет младший лейтенант Гусев. Идет, сложив руки за спиной, и по обыкновению молчит. Спускаемся в ход сообщения. Вот и траншея нашего взвода. В ней слышится чей-то стон, но это не настораживает младшего лейтенанта.

— Все мается, бедный, — говорит он, качая головой.

— Кто? — спрашиваю я.

— Да Куклев из третьего отделения. Зубы замучили бедолагу.

Я знаю этого едва ли не самого старого по возрасту солдата в роте. Вместе с ним пришли в полк.

Куклев ходит взад-вперед по траншее, что-то прижимая к губам. Оказывается — льдинки.

— Ну что, Куклев, не проходит? — Участливо спрашивает младший лейтенант.

Куклев отмахивается от нас и уходит прочь. Здесь же замечаем ротного санинструктора, молоденького парнишку, на днях прибывшего к нам.

— Ты почему его в санчасть не отправишь? — Гусев смотрит вслед Куклеву, держа санинструктора за ремень его санитарной сумки.

— Не идет он, товарищ младший лейтенант. Говорит, боюсь, зуб драть будут.

— А что им, молиться что ли на его зуб?

— Погоди, — мимо нас к санинструктору протискивается Сивков, — а если здесь выдрать?

— Кто выдерет-то?

— А ты...

— Я боюсь.

— Эх ты! Давай я выдеру. Какой зуб?

— Откуда я знаю? Не смотрел. — Санинструктор сердито отворачивается от Сивкова.

— Эй, земляк. Куклев, тебя, что ли? Иди сюда, посмотрю твой зуб.

Куклев не обращает на слова Алексея внимания, продолжая расхаживать по траншее. Сивков не унимается: его самолюбие задето.

— Да иди, чудо гороховое. Я в деревне первым человеком по этой части был. Знаешь, как сплавщики зубами недужат?

Куклев некоторое время раздумывает, потом сплевывает и решительно подходит к Сивкову.

— На, деы, оыт с тоой! — В голосе его — одно отчаяние.

— Айда к вам в блиндаж, — Сивков берет Куклева за руку и тянет за собой.

В блиндаже зажигаем лучину, Алексей сажает больного на нары, открывает ему рот, осматривает зубы, словно ярмарочный барышник, покупая коня. Я тоже смотрю из любопытства.

— Покажи, который болит? — Глаза Куклева закрыты, по щекам скатываются капли пота, руки дрожат, и он не сразу попадает заскорузлым с черным ногтем пальцем в больной зуб.

— Та-ак, понятно.

— Чего тебе нужно, Алексей?

— Пока ничего. Голову подержи ему, когда скажу.

Сивков достает из кармана моток ниток, отрывает, сколько нужно, складывает вдвое, делает на одном конце петлю и заводит ее на больной зуб.

— Сейчас, Куклев, сейчас. Потерпи. Нам этот зуб выдрать, как...

Алексей поясняет, насколько просто ему это сделать, но Куклев не слушает. Страх сковал его тело, суставы пальцев, судорожно сжатых в кулаки, побелели.

— Ну, командир, готово. Попридержи ему голову.

Алексей упирается левой рукой Куклеву в подбородок, на правую наматывает свободный конец нитки, делает ею несколько коротких взмахов, как бы набирает инерцию, и резким рывком опускает руку вниз.

Как не рухнул тогда накат от рева Куклева, удивляюсь до сих пор. От его удара головой я откатился в угол нар, Сивкова он коленями свалил на пол.

Кто бы мог подумать, что в таком сухоньком теле Куклева таилось столько силы!

Он лежал на нарах и улыбался, хотя изо рта шла кровь, а Сивков протягивал санинструктору нитку с болтающимся на ней длинным, кривым зубом.

— Ты это не забудь, Куклев, сто граммов с тебя, — Алексей поднимается с пола, застегивает шинель. — А сейчас неплохо бы ледку положить на щеку, чтобы кровь унялась. Понял?

Куклев в знак согласия кивает головой, что-то мычит. В нашем блиндаже нас ожидает новость: Кремнев отказался выполнить распоряжение Тельного, оставшегося за командира отделения, — не пошел за дровами.

Случай, на первый взгляд, не ахти какой, но я понял, что в бою, где Игнат будет моим постоянным заместителем, Кремнев может допустить неповиновение, уже не связанное с дровами, а кое с чем поважнее, и потому решил еще раз поговорить с Кремневым при всех.

Но он и слушать не хочет меня. Сидит, насупившись, смотрит в угол землянки, как бы давая понять: мели, мол, Емеля, твоя неделя.

— Слушай, Кремнев, как ты думаешь: что бы сделал Тельный с тобой, если бы ты отказался выполнить его приказ в бою?

— А чего мне думать. Пусть он думает...

— Тогда скажу я: он обязан, понимаешь, обязан применить в этом случае оружие и заставить тебя выполнить приказ...

КОНТРОЛЬНЫЙ ПЛЕННЫЙ

Уже неделю наш взвод снова находится в первой траншее. Для усиления ему придан станковый пулемет, позиция которого находится правее нашего отделения, на стыке со вторым.

Основательно подморозило, и теперь мы уже не испытываем тех адовых мук, которые преследовали нас две недели назад. Живем почти с комфортом. У нас даже есть печка, а за дровами ходим ночью, разбираем сарай, в котором когда-то брали сено.

Днем чистим траншеи, выравниваем их дно, сбивая ломами и лопатами комья смерзшейся глины. По ночам посменно дежурим в траншее. Получили две ракетницы, солидный запас ракет и в случае надобности можем бросать их в сторону противника, который ведет себя все так же тихо и настороженно. Тельный говорит, что немец отнаступался и думает лишь о том, как бы усидеть на месте, не пустить нас дальше на свою землю.

Игнат, конечно, прав. Я тоже так прикидываю, но соглашаться с Тельным не имею права. Это уже попахивает самоуспокоенностью. А от нее до притупления бдительности, особенно ночью, — даже не шаг, а половина его. Поэтому, как могу, опровергаю суждения Тельного, хотя фактов для таких опровержений никаких нет. Одни слова. Сам знаю не больше Игната. Нашу размеренную оборонную жизнь прерывает событие, случившееся в одну из ночей: шальной пулей был ранен в кисть левой руки Кремнев.