Петер Майцен опустился на землю, но, опасаясь, что его одолеет привычная слабость, иными словами, что он незаметно для самого себя опрокинется на спину и предастся бесплодным мечтаниям, торопливо поднялся, сел на дубовый пень, закурил и погрузился в созерцание.
«Так!.. А теперь оглядимся! На дне долины — луг, бескрайняя ровная постель, покрытая пушистым одеялом зеленой травы. По ней петляет река. Мокрая трава тут позеленее, а вода почти черная… Берегом шагают три ивы — три тетки, три косматые бабы. Недалеко же они ушли. Вот спущусь в долину, как следует всем трем дам по заднице палкой. С места даже не сдвинулись. Даже до омута не добрались».
Он склонил голову набок и перевел взгляд на развесистый граб, что рос над омутом.
«И все-таки, неизвестно отчего, люди туда не ходят. Дерево выглядит на диво серьезным, печальным, хмурым. Неподвижно глядит оно прямо перед собой в прозрачную глубину омута. Конечно, омут принадлежит ему. Это его глаз — большой, глубокий, зеленый глаз… Чего только не видел этот глаз!.. И где теперь то, что он видел?.. В кроне?.. Конечно, в кроне! Каждый листок этого граба отражает картину, некогда увиденную им в омуте… О да, да! Когда молодая прачка расстелила выстиранные белые простыни на зеленой траве и разделась, чтобы выкупаться, в тот самый миг, когда она на секунду застыла на краю мостков, прежде чем броситься в воду, граб потихоньку переснял с водной глади ее изображение, свернул его и спрятал в своих жестких листьях… Кто знает, сколько прекрасных картин хранит он в своей густой темной кроне!.. А когда граб остается один, особенно осенью, предвещающей одиночество и зимнюю спячку, может быть последние в его жизни — по скупым, убывающим сокам он уже чувствует, что старые корни изнемогают, — он медленно, один за другим роняет листья в омут, который уже не глаз его, а зеркало памяти, и каждый листочек раскрывается на водной глади, картина оживает еще раз, а потом со слабым трепетом исчезает навсегда, подобно тому как туман перламутром заволакивает в зеркале любое изображение… Так старый граб пересчитывает дни, что приходили и ушли…»
Петер Майцен горько усмехнулся и покачал головой.
«Да, дорогой мой граб, жизнь длинная и серая, лишь мгновения в ней золотые!.. А мы легкомысленно проматываем их, как проматываем золотую монету, когда она попадает нам в руки… Так повелось, что не умеем мы обращаться ни с золотом, ни со счастьем!»
Он бросил окурок и каблуком вдавил его в землю.
«Хватит. Оставим это! Мир, что лежит передо мной, тоже из золота. И я сейчас в нем. Вон там, в тени граба, белые мостки. Они белеют, как белая утка, как белая чайка, как белый лебедь. Далеко они, в самой глубине, а какие они светлые и живые! Ей-богу, живые! Разве не удивительно, что иногда, когда поблизости нет человека или животного, неживые предметы вдруг оживают? И какие между ними гармоничные отношения… Да, все живое! И дорога живая. До чего же хорошо! Вместе с грабом и рекой, с ивами и отавой она прекрасно вписывается в песнь долины… А вон там, на склоне, стоит дуб. Выше — поле цветущей гречихи. Оно ласковое и розовое, как жаркая девичья песня… Когда над ним жужжат тысячи пчел, оно колышется и поет, словно лежит на склоне девушка в белом, глядит в синее небо и поет свою звонкую песню без слов… Но пойдем дальше! Над полем лужайка, а на ней усадьба. Среди старых фруктовых деревьев стоит красивый дом, крытый красной черепицей. Крыша, видно, новая. Конечно, новая, ведь свежеобожженная черепица полыхает на солнце, как пламя…»
Он улыбнулся и громко произнес:
— Красная крыша на солнце пылает, как пламя, среди зеленых деревьев!.. Ничего не скажешь, хорошее сравнение, яркое и…
Он не закончил фразы.
«Да, сейчас это хорошее и яркое сравнение, а не так давно было страшной действительностью. Дом ведь горел! Стены и теперь еще закопченные… Должно быть, во время войны горел. Разумеется, подожгли. Ничего удивительного, сколько домов сожгли! Темник тоже сожгли!»
«Как? Разве Темник сожгли?»
Подумав, он покачал головой.
«Не знаю… Впрочем, мне это не приходило в голову. Естественно! Мой рассказ кончается гибелью Темникара. И вообще я пишу о Темникаре, точнее, о его последнем дне: от зари, когда он проснулся с этой глыбой в желудке, до захода солнца, когда, сраженный пулями, умирал в Робах».
«Верно, но…»
«Никаких «но»! — поспешно возразил Петер Майцен, чувствуя, как в нем просыпается та неведомая сила, которая побуждает его творить. — Если б я начал писать о последствиях его поступка, я разрушил бы все здание новеллы, которое сейчас выглядит незамысловатым, но цельным. Все, что произошло в Темнике после его смерти, выходит за эти рамки!»
Однако все было напрасно. Неведомая сила не слушала формальных доводов разума, напротив — готовилась к взрыву. Он сопротивлялся, инстинктивно опасаясь, что новелла будет расти и потом разлетится на куски, как уже случалось не однажды.
«Нет, нет! Это выходит за рамки новеллы!» — упирался он. Но сердце билось сильнее, знакомое опьянение кружило голову.
И он сдался.
«Верно. Темник тоже могли сжечь».
«Разумеется, сожгли! — прозвучал ответ. И в тот же миг это стало правдой, живой и неопровержимой правдой. — Когда в Робах нашли убитых белогвардейцев и мертвого Темникара…»
«А его нашли?»
«Разумеется! Мартин Лужник с солдатами не вернулись к полуночи из своего вифлеемского похода, да и на рождество их не было, и тогда Венц Заплатар…»
«Эта Проклятая Каланча?»
«Вот-вот! Его и прозвали так потому, что он был длинный, как жердь, и при желании мог бы разглядывать черепицы на крышах. Когда-то он сватался к Юстине Темникаровой, а во время войны стал переводчиком в гарнизоне и проводником, потому что знал все козьи тропы. Он поднял на ноги эту сволочь, и они пошли искать Мартина и четверых его солдат».
«А потом?»
«Потом они нагрянули в Темник. И расправились со всеми. А Темникарица…»
«Нет, нет! — воспротивился Петер Майцен еще не додуманной до конца правде. — Это невозможно!»
«Но ведь невозможно и то, что старая, маленькая и вздорная Марьяна вела себя как мужчина!»
«Да, это непонятно!»
«Непонятно? Разве мало было в этой войне непонятного!.. Просто человек и сам не знает, что в нем таится. Как часто лишь страшное испытание обнаруживает ту кладовую, где под спудом лежат драгоценный опыт и безмерные силы людские. Так произошло и с Темникарицей… О, если бы Темникар увидел ее, он глазам своим не поверил бы, он и представить себе не мог, что такое может таиться в этой высохшей прялке, как много раз он ее называл. Когда ее поставили перед дулами винтовок… нет, нет, еще раньше… едва она увидела…»
Тут их увидел и Петер Майцен.
Они двигались длинной цепочкой по заснеженному полю, словно черная змея медленно извивалась на белом песке. Холодное зимнее солнце неподвижно висело в холодном небе и обливало холодными лучами холодные каски, что мерцали холодным блеском, подобно тому как холодно поблескивают освещенные солнцем холодные пятна на холодной змеиной спине.
Темникарица, держа в руках лоханку с помоями, вышла из кухни на «кафедру» — так окрестил Темникар галерею с южной стороны дома, — она любила стоять здесь и отсюда наставлять и поучать его, что и как нужно сделать. Она подошла к перилам, чтобы выплеснуть воду из лоханки, и окаменела. Вода полилась ей на передник, а она, словно заколдованная, смотрела на черную змею, медленно и беззвучно подползавшую к дому.
— Значит, идут! — произнесла она. И голос ее прозвучал глухо и удивительно спокойно, ибо правда сама по себе была столь страшной, что страха она уже не ощущала. — Значит, идут! — повторила она тем же глухим и спокойным голосом, но с долей непонятного горького удовлетворения, будто поджидала их давно.
Она и впрямь ждала их вчера, ждала всю нескончаемую минувшую ночь. Не раздеваясь, она лежала на печи, готовая ко всему. Стрелки часов упрямо бежали вперед, но в то же время едва двигались, потому что возле стояло окаменевшее недоброе время и удерживало их своей тяжелой рукой. Часы тикали непривычно громко, и с каждым их биением в сердце Темникарицы падала и застывала капля горечи; ей казалось, что с каждым биением вздрагивает весь Темник, что хутор безостановочно отдаляется от деревни и словно куда-то проваливается. Она инстинктивно чувствовала, что судьба покинула ее, что она отрезана от мира. Она лежала на спине и отчетливо видела, как дом прижимается к крутому склону, будто гнездо к скале, а внизу — бескрайнее заснеженное поле, словно песчаная пустыня под лунным светом. И по этой пустыне медленно и беззвучно ползет черная гадина, которая разрушит ее гнездо и прикончит их. Хруст оледеневшей ветки, скрип старой доски на чердаке под тяжестью снега заставляли ее вздрагивать и тревожно вслушиваться.