Изменить стиль страницы

Бабушка потом и сама вышла из ванны, чистенькая и порозовевшая, как ангел безвинный, и всех благословила на ночь. Умиление одно.

Но это потом, еще не скоро.

А пока жена объявила, что поставит чай.

Бабушка продолжала: а вот с другим внуком их бог наказал за великие грехи: мальчику четырнадцать лет — не разговаривает, не ходит, хоть все понимает. Уже все средства перепробовали, и пост по всей общине объявляли, чтоб все братья и сестры молились о его здоровье — так у них заведено: если попал человек в беду, ему в помощь мобилизуют духовную силу всех братьев и сестер. А календарного поста, как у православных, у них нет. Да, и врачам показывали, среди ее сыновей есть и врачи, есть и военные, и партийные.

— Как партийные? — обернулась жена, уходившая на кухню. — Как это может совмещаться, ведь партийность предполагает атеизм?

— А как же, приходится нам и с мирской жизнью соприкасаться, нам и партийные нужны, — миролюбиво кивала бабушка, — а как же, мы в стране живем, мы не отстраняемся, и в армию сыновья идут, сын у меня военный, начальник секретного отдела.

— А я слышала, у баптистов великий грех взять в руки оружие.

Впрочем, она утомилась стоять вполоборота и, не дожидаясь ответа, ушла ставить чай.

— Нет, мы отдаем в армию, отдаем! — бормотала старушка, потом впала в задумчивость, и вскоре господь ее осенил догадкой: — Да ведь мы почему переезжаем: он у нас один, верующий-то сын! Один всего в вере! Вот мы и должны его держаться.

Очень обрадовалась, что вовремя вспомнила. Художник тоже обрадовался: выпуталась, слава богу, бабуля. Он за нее болел. Он желал ей успеха.

Жена вернулась с кухни, уселась на прежнее место.

Конечно, им не терпелось побольше узнать про квартиру в Москве. Но бабуля про квартиру забывала, говорила про веру — что с нее взять, чокнутая на служении старушка. Приходилось выискивать промежутки в ее религиозной пропаганде, чтобы втиснуть вопрос. Квартира в Измайлове. «Пята Паркова у нас», — с полным равнодушием отвечала бабуля (и даже с недоумением: разве это важно?), и супруги, стыдясь, все же не смогли сдержаться, расстелили на полу карту Москвы и искали на ней «Пяту Паркову». Унимая дрожь и слюноотделение, прикидывали, к какой станции метро ближе: к Измайловской или Измайловскому парку? И ждали: бабушка подскажет, но она, наверное, не слышала. Она безучастно пережидала, когда снова сможет вернуться к рассуждениям, которые одни, на ее взгляд, имели значение в жизни.

— Там и школа рядом, и парк, — рассеянно проговорила, глубоко задумавшись о чем-то своем.

Супругам было стыдно за свое дрожащее ничтожество.

Чайник на кухне запел.

Старший сын, десятиклассник, вышел к столу, но не проронил ни слова. Отец злился: ну погоди, мерзавец! Эгоист! Все, все обязаны постараться понравиться старушке! Чтоб она их выбрала! А он?..

— Уж такой у них возраст, — извинился за него перед старушкой, а сын сердито фыркнул, встал и ушел, не прощая отцу, что предает его старухе за квартиру!..

Потом бабулю уложили спать, отдали ей комнату (жена по такому случаю ночевала у мужа), и остались наконец одни.

Слов произносили мало, осторожно — чтоб не заболтать такое чудо. Чтоб уцелело.

— Она говорит, — полушепотом сказал художник, — что машину может продать не дороже, чем купила сама, то есть за полцены! У них устав запрещает продавать с наживой…

Сказал и замер.

Глаза у обоих горели адским огнем, тщетно старались унять его, сами себя стыдились.

— А какая площадь? — спросила жена.

— Какая тебе разница, четыре отдельные комнаты, да пусть они будут хоть по десять метров! — художник укоряюще выкатывал глаза.

И снова они сладко морщились и стонали от одних предвкушений. Единым махом — Москва, машина, гараж, скачок в иное существование, в собственных глазах вырастаешь (раз получил, значит: д о с т о и н!), не лопнуть бы, а в глазах других и пововсе, онемеют от зависти, даже и сами москвичи! Столичный независимый художник, приезжающий к работодателям на своем авто, живущий в четырехкомнатной квартире вблизи Измайловского парка — ой, я не могу, не могу!..

— Я помню Измайлово, — с суеверным испугом шептала жена. — Старый район, не бездарные эти новостройки!..

— Да что ты! — болезненно охал художник, приседая под грузом везенья.

Боже, боже, боже, господи, царю небесный, за какие заслуги? Но каждый в глубине души чувствовал, что достоин, давно заслужил, и так оно, в конце концов, и должно было случиться. И в писании сказано: «Придут и сами дадут!» Или вот еще: молочные реки, кисельные берега, прямо пойдешь — счастье найдешь. И вот, во исполнение пророков… Существует же на свете справедливость, елки-палки, или нет, в конце концов!

— Я так и знал, так и знал, — бормотал художник. — Это могло быть или именно так или уж никак!

А тем людям, которые предлагали ему однокомнатную в Москве — они уже не раз звонили: не надумал ли, они снова позвонят, а он им с коварным сожалением ответит, что уже, ах, уже. На четырехкомнатную. Нет, без доплаты. Да. В Измайлове…

Впрочем, он стыдился этого мстительного предвкушения, он отгонял его от себя подальше. На душе должно быть чисто, чисто! Чтобы не погубить святое чудо отравой душевных отходов, как заводы губят народ.

Попытался от избытка чувств поприставать к жене, но она с ходу пресекла:

— Нельзя! Пост…

И он сразу принял этот довод. Вблизи везенья надо держаться осторожно, как вблизи шаровой молнии. От преждевременного ликования — сами знаете, что будет. Замри и жди. И постись. Приноси благоговейные жертвы. Это они оба понимали. В напряженные моменты жизни они умели действовать согласно и заодно, забыв междоусобные распри. В трудную, по-настоящему трудную минуту они могли друг на друга рассчитывать, и кто им не позавидует в этом?

Жена уже засыпала, он растолкал ее:

— А может, это нам дьявол ее подослал?

— Такую-то божью старушку? — пристыдила жена.

— Действительно… — тотчас признал художник, но спать еще долго не мог. Ему блазнились картины московской жизни, доступность работы, и чертов тот автомобиль, и респектабельность, ах, и как он уведомит знакомых об изменении адреса, и враги поперхнутся от зависти — о, он гнал эти подлые картины, а они лезли, одолевали его, как орды нечистой силы, и он то и дело повторял молитву, единственную, какую знал: «Господи, Иисусе Христе, сыне божий, помилуй мя, грешного!» — и всякий раз трижды крестился, но снова наваждения наползали в новую атаку.

Под конец ночи этот святой Антоний наконец заснул больным сном, и его будили кошмары: комнаты, комнаты, двери, его присутствие там всегда оказывалось абсурдным. Просыпаясь, вспоминал, что произошло, боялся верить и тоскливо молил: скорее бы осуществилось, если только это правда, о Господи! «Что делаешь, делай скорее!»

Завидовал жене: спит! Уже знал, завтра целый день болеть: бессонницы обходились ему все дороже.

Утром все рассосались: на работу, в школу, в садик. И только тогда появилась из своей комнаты бабуля, тактично переждав утреннюю суматоху.

Теперь они были вдвоем. Чай. Вот лимон (остатки последней поездки в Москву), вот сливки (ну, это здешние), а вот булочки, попробуйте, ванильные, в самой Москве таких нет.

Бабуля, безгрешная душа, намазывала масло тонко-тонко — за бедную жизнь привыкнешь так, что по-другому уже и не нравится. Мать у художника тоже: так долго доставались ей от кур только крылышки, а от рыбы только головы, что потом и в достатке и в старости ела только это.

Бабуля продолжала между тем вдохновенные проповеди. Понятно, ее долг при всякой возможности вербовать в свою веру, но художник уже так утомился делать благоговейную морду, ему бы к делу перейти скорее, а она тут еще в хвастовство ударилась, расковавшись от родственного доверия: ей, мол, доводится иногда самой проводить религиозные собрания в молельном доме, так приходят даже неверующие и после говорят: «Я давно мечтал послушать эту женщину». Как бы ни хотел художник переехать в Москву, как бы искренне ни старался полюбить эту бабку — ну не мог он себе представить того неверующего, на которого произвели бы впечатление ее убогие восклицания, хоть убей, не мог, ему было смешно, а старушка тут возьми да и прочитай духовный стих, который она когда-то в юности, в ссылке услышала от своего наставника, и он ей велел запомнить с одного раза. Слушать этот беспомощный стих было стыдно, но приходилось терпеть. Художник кашлянул: