— Ох! Что же это такое случилось? Кто-то… мои… Мои туфли! Где они? У меня их украли! Нет, это невозможно!.. Украли… мои красивые туфли! Украли! Украли!.. Ведь они же лежали здесь, у меня под головой!..

Едва забрезжившая белизна рассвета застала Родвана свернувшимся калачиком во рву около дороги, отделявшем ее от окрестных полей. Он не помнил, как заснул, а когда проснулся, то ему показалось, что он просто куда-то исчезал, потом снова вернулся к этому месту. Может быть, он видел и еще какое-нибудь представление и других бродяг, но сейчас, то ли пробудившись от сна, то ли вернувшись откуда-то, уже ничего не помнил. Портал был снова перед ним. И вход был закрыт. Родван, не глядя, долго ждал в томительной надежде, что, скрипнув, откроются его массивные деревянные ворота, изъеденные временем, покрытые паутиной трещин.

Он окоченел и лежал не двигаясь. А заря уже просачивалась под его воспаленные веки, лила свой горький и сырой утренний свет прямо ему в нутро, еще скованное ночным холодом. Родван не ощущал сейчас ничего, кроме тяжести пробуждения — этой невыносимой подавленности, которая отнимает все силы в тот момент, когда надо вставать и продолжать жить, но ради жизни не хочется даже пошевелить мизинцем… Родвану уже было ясно — и незачем для этого было смотреть по сторонам, — что он не должен искать Арфию, что она, как и все остальные, давным-давно — бог знает когда — отсюда ушла. Вокруг не видно было ни одной живой души — ни на проходившей рядом дороге, ни на окрестных землях, — лишь стена из желтого камня, все та же стена, вдоль которой он ходил здесь каждый день, возвышалась перед ним со своим закрытым порталом. Мысль о Слиме, оставшемся лежать там, в горах, о последних мгновениях его существования, — эта мысль овладела Родваном и тут же покинула его. Оцепенев от холода, он вновь застыл в полной неподвижности, прижимавшей его к земле, которая, казалось, вот-вот втянет его в себя еще глубже. Но, как ни парадоксально, ощущение у него было такое, что в своей неподвижности он как бы уносится вдаль дыханием утра, рассыпаясь на части и повисая лоскутами своего существа на каждом кусте. И ему вдруг жутко захотелось быть пронзенным солнцем, поклеванным птицами, переполненным ветром этого встающего дня.

Но он терпел. С трудом держал себя в узде. Мысли его, изменив свой ход, теперь понеслись по золотому от жаркого солнца простору, над которым пылало раскаленное докрасна небо и пустынная тишина пахла иссушенной землей и имела вкус спелого инжира. Чье-то лицо мелькает в этом излучающем сияние зное. Все вокруг пламенеет, переливается всеми цветами от огненно-красного до голубого — и земля, и воздух. Да и сам он чувствует себя теперь легким, унесенным потоком этих слившихся воедино оттенков света, в котором вспыхивает, загорается окружающее пространство…

…Пятнадцатилетнее сероглазое лицо все в отблесках солнца и радостных улыбок. Оно вдруг замирает, обрамленное длинными, выгоревшими на солнце русыми распущенными волосами, сухими и ломкими от летнего зноя. Растрепавшиеся от бега, разлетевшиеся в разные стороны, как огненные духи, пряди застыли, как листья алоэ, вокруг сияющего лица, то улыбающегося, то пытающегося скрыть улыбку, устремившего свой взор на Родвана.

Потом лицо исчезает, вновь возникает где-то вдали, мелькает то тут, то там, словно играет в прятки, и кажется, что нет у него иной заботы, кроме как носиться на просторе, убегать, возвращаться, отбрасывать тень, всякий раз прорезая словно туннелем яркое пространство дня. И лицо снова появляется перед ним, возникает на светлом фоне темным пятном. Как будто кто-то из далекого далека посылает какой-то знак, который никто не может разгадать, и в этом знаке будто застыли и одиночество, и боль души, и порыв ветра, и только этот знак и выплывает из этого бесконечного дня, из этой тишины, только он — и ничего больше.

Приглушенное временем, в памяти Родвана звучит пение девушек:

Павлин к гнезду прилетел,
Сверкнув опереньем, там сел,
Потом поглядел на меня…
О матушка, счастье какое!
Счастлива дочь твоя!
Потом, ко мне подлетая,
Шепнул: «Моя дорогая!
Возлюбленная моя!
Ты полюби меня!»
О матушка, счастье какое!
Счастлива дочь твоя!
Ах, матушка, но едва
Объятья раскрыла я,
Как он упорхнул от меня!
Как он упорхнул от меня…
О матушка, что за несчастье!
Несчастная дочь твоя!

Вдруг ветер обрушился на деревья, стал раскачивать их, трепать ветви у одних, пригибать вершины других к земле. Родван очнулся. В густом сплетении разлапистых ветвей широколиственных смоковниц, среди блестящих и узких, как лезвия бритв, отливающих темными и светлыми тонами в потоке солнечных лучей листьев гранатовых деревьев порхает одна-единственная птица, садится на ветви, издает тонкий и короткий призывный звук. Родван наблюдает за этим неожиданным волнением в природе, растревожившим листву над ним, но не понимает его причины. Кровь начинает стучать в его висках, голова становится тяжелой. Кажется, что жара и не собирается спадать, хотя полдень уже позади; напротив, солнце палит вовсю, ослепляет и оглушает. Но деревья волнуются, словно чувствуя какую-то тревогу.

И мысли Родвана мрачнеют от созерцания огромного ока солнечной бездны, окруженной голубоватым ореолом, внутри которого зрачок то устремляет свой луч к лицу Родвана, то отводит его. Вокруг этого пылающего очага словно толпятся, множатся какие-то причудливые образы, порожденные его ослепляющей яркостью, от которой перед глазами вспыхивают какие-то черные молнии и, дрожа, медленно расплываются в воздухе, а бесплотные тени, наоборот, сгущаются, наливаются тяжестью, становятся осязаемыми — в отличие от предметов, которые воспринимаются теперь как-то контурно, облегченно, невесомо, наподобие прозрачной паутины, мягко повисшей между лопастями агавы, или ажурной сети корневищ, покрывающей рухляк, или воздушного сплетения ветвей, сквозь которое просвечивает небо, или прозрачного марева, опустившегося над дышащими жаром полями. И все это освещено неусыпным, немигающим взглядом раскаленного ока, в котором растворяется само восприятие окружающего и бесследно исчезает ощущение его реальности.

Но вот Родван слышит чей-то бег. Приподнимается с земли, садится. Он переносится из одной грезы в другую, где сияет, залитый солнцем, мир, а он — его частица. Он как бы выплывает откуда-то из глубины небытия на поверхность реальности. Но вроде бы и это его временное отсутствие ему только показалось. Солнце палит нещадно, и природа вокруг словно растворяется и испаряется, уподобляясь смутному миражу, колеблющемуся в густом мареве.

И снова то лицо всплыло в памяти Родвана, промелькнуло перед ним, затуманив взор…

Родван слегка задыхается. За деревьями до самого горизонта простирается раскаленная земля. Ему кажется, что она тоже задыхается, плавясь в этом адском котле. Прожорливое пламя, разгораясь всеочищающим пожаром, не трогает только стрекоз, не опаляет их крылышек; беспрерывное трепетанье, стрекот их полета, их кружение над оливами рождают какой-то пронзительный и тонкий звук, и он, словно исторгнутый из самой сердцевины деревьев, плывет от одного ствола к другому, передается по бесконечным рядам оливковых плантаций, уходящих за горизонт.

Пока Родван всматривался в даль, глаза пощипывало от яркого света, голова кружилась и было смутное ощущение, что и сам он плыл в воздухе. Но вот снова стал различим легкий топот бегущих по земле ног. И тут он увидел Кариму.

С развевающимися на ветру волосами, с искрящимися от солнца глазами, с лицом пятнадцатилетней девушки, покрытым солнечным загаром. Да, это она. Бежит куда-то, но вот остановилась, осмотрелась вокруг и снова побежала, уже в противоположном направлении. Она будто ищет что-то и так сосредоточена, что не замечает ничего, не относящегося к предмету ее поиска. В полудреме Родван наблюдает за ней. Кроны деревьев, раскинувшие свой шатер над ним, тоже, как безмолвные зрители, следят за ее бегом. Карима теперь приближается к нему, временами останавливаясь передохнуть. Сонливо покачиваясь, Родван наблюдает за ней. Она тяжело дышит, полураскрыв рот с потрескавшимися от жары губами, Родван улыбается — он думает, что сон его обернулся явью. Наблюдая за девушкой, он не сомневается в том, что она направляется именно к нему, скрытому сейчас от ее взора тенью деревьев. Она идет прямо на него, хотя и не знает наверняка, что именно здесь и найдет его. Как только Карима встречает какое-нибудь препятствие на том отрезке пути, который их еще разделяет, рот ее искажает гримаса досады. Родван продолжает следить за скользящими движениями девушки. Он снова ложится на землю. Легко и бесшумно, будто и не ощущая вовсе ни тяжести своего тела, ни того, как острые камешки вонзаются ему в спину, — словно по-прежнему ему сейчас то ли четырнадцать, то ли пятнадцать лет…