Изменить стиль страницы

Белокуров замолчал. Он курил, роняя на асфальт красные искры. И все ближе казался Алмазу этот еще вчера неведомый ему человек.

— Хочешь, поедем в нашу деревню? — горячо предложил Алмаз. — Конечно, у нас в деревне грязь… Но у нас свое молоко, у родственников Ислама — мед. Тихо, лес, маленькие горы. Они хорошо отдохнут, а?

— Повезем! — Белокуров обрадовался то ли этой мысли, то ли просто тому, что парнишка хороший. Он снова обнял Алмаза за плечи. — Уезжать не хочу. Здесь моя судьба! А приехали мы, брат, в семидесятом — муравейник людей… работы по специальности нет…

Белокуров рассказывал, как ночевал он первую ночь в коридоре какой-то экспедиции, потом пошел разнорабочим, да так и остался со строителями.

— …Строитель — самый главный человек, это понятно. Но ты… потом узнаешь, тут особенно не разбежишься… Я вот о чем. Восемнадцать ноль-ноль вечера — мы уже дома! А ты посмотри, как механизаторы врезают. Пока дождей нет, им надо горы земли вывернуть, торопятся… Конечно, ломают ковши, рвут шланги, не без этого. Осень придет — скреперы встанут, экскаваторы встанут, а план-то делать надо? И они его делают сейчас — на несколько месяцев вперед. По десять, по четырнадцать часов. У Петрова, я знаю, пять часов на сон. А хорошая погода будет — что ж, выйдет в пять раз перевыполнение! И заработают, как миллионеры из Чикаго. Нет, не мужская работа: плиточки, кисточки… А куда идти? Бросить бригаду, так сейчас же девчонки запорются. И выпишут им по три рубля в день. Жалко мне их…

Они остановились перед своим общежитием.

— Сложный здесь народ… — Белокуров вздохнул и посмотрел на часы. — В основном настоящие люди, но есть такие прохиндеи… Вот этот, Илья Борисович. Из Москвы. Жук еще тот.

— А мне он понравился, — тихо признался Алмаз. — Он добрый человек.

— Не знаю, — отрезал Белокуров. — Возможно. А если начнется война, неизвестно еще, пойдет он защищать Родину или нет. Будет посмеиваться в кустах, рассказывать анекдоты санитаркам.

— Войны же не будет! — удивился Алмаз. — Все говорят.

— И в газетах пишут? — жестко рассмеялся Белокуров. — Да, ее не будет. Тебе стало спокойнее?

Он хмуро оглядел своего нового друга, постоял, посмотрел вокруг. Все было тихо. Вдали быстро шли с танцев девушки.

— Ну идем, — буркнул Белокуров.

В комнате почти все уже спали. Горела настольная лампа. Один из электриков читал газету, глаза у него были совершенно красные и, видимо, настолько устали, что он читал, приблизив газету к самому лицу, попеременно, то правым, то левым глазом.

Белокуров, ни слова не говоря, выдернул штепсель лампы, и стало темно. Прошелестела по комнате газета — тут же послышался храп электрика. Алмаз закрылся с головой простыней и, засыпая, представил, как этот молчаливый парень читал газету, крутя головой, приближаясь к ней то одним красным глазом, то другим…

Так прошел первый день молодого рабочего человека Алмаза Шагидуллина.

6

Зной разрядился грозами. Сто тысяч рабочих повеселели.

Крашеные трубчатые перила на улицах перестали обжигать руки, пыль прибило, в открытые окна автобусов выглядывали смеющиеся девушки. Чтобы прочесть газету или объявление, не нужно было теперь изо всех сил щуриться или смотреть через кулак.

Блеклые листья на деревцах пошли зелеными пятнышками, словно на них сели зеленые жучки. Вечером можно было уже повязывать галстук — не жарко.

Грозы гремели всю первую половину июля, а потом сорвали голос, как прораб на стройке, принялись бормотать, шепелявить затяжные дожди… И все поняли, что радости мало в таких дождях. Для урожая — дело хорошее, а механизмам — гибель…

Прекрасный чернозем, на котором ставили заводы Каваза, давно соскребли и увезли в совхозы и в город — под цветы и деревья. Обнажилась глина. Бетонные дороги еле угадывались в желтой жиже, машины, особенно вахтовые автобусы, боялись свернуть в сторону — забуксуешь, залезешь в грунт до самого стекла. По проспекту Джалиля неслась по всей ширине мутная река, она с ревом и сосущим звуком уходила в люки и решетки, клокотала где-то там, внизу. Кама вдали потемнела, по ее поверхности бежали полумесяцы и круги еще более пасмурной воды.

КрАЗы буксовали в котлованах, экскаваторы опустили мокрые ковши, автоскреперы стояли рядами, как огромные железные кузнечики. Считалось, что дождь слабый, если лужи не кипели от капель.

Рабочим из корпуса РИЗа приходилось после смены идти пешком вверх по насыпи, подниматься на дамбу, к бетонке, где ждали автобусы. А пройти по метровой красной грязи после напряженнейшего дня было нелегко.

Алмаз Шагидуллин стал теперь совершенно своим человеком на стройке. Можно сказать, уже старичок, старожил, в высоких резиновых сапогах, в рыжей застиранной спецовке, безобразно худой, скуластый, с острым, как у старухи, подбородком, с длинным носом и с совершенно детскими черными глазами.

Он уже был не тот, каким приехал. Первые дни возвращался домой с трясущимися руками. Возьмет стакан со стола — и чай выплескивается из стакана, только заварка на дне остается! Поясница болит, колени ноют. Грохался на постель, суча ногами, просовывая ступни между железными прутьями спинки кровати. Засыпал, положив ладони под щеку.

Ему снились ужасные сны: стены, которые он покрывал плиткой, изогнутые и прямые, спиральные и бесконечно розовые, огненно-алые, зеленые, черные стены в клетку. С этих стен валились плитка за плиткой. Алмаз плакал, приклеивал их на место, а они снова валились, совершенно сухие, тяжелые, отсвечивающие цветной глазурью…

Но прошло время, и сны стали спокойнее. Во время работы глаза привыкли к разноцветным кусочкам, руки перестали дергаться. Появилось свободное время. Алмаз иной раз задумывался о том, какой он непростительно юный. Ай-яй, абсолютно немужественный на вид. Усы не растут, борода не растет, морщин вовсе нет.

Однажды вечером он поймал за рукав убегающего Белокурова и стал ему что-то шептать на ухо. Белокуров ничего не понял, только ухо стало мокрым и горячим. Он потер его ладонью и ворчливо сказал:

— Да говори громче.

Но Алмаз не мог громче, в комнате были ребята. Он полуобнял Белокурова и снова принялся шептать на ухо. Тот глянул на часы, разозлился:

— Ну что, что? Ну пойдем в коридор, скажешь. Я тороплюсь.

В коридоре Алмаз, запинаясь и отворачиваясь, попросил у него бритву. Белокуров кивнул без всякой усмешки, вернулся в комнату, достал из тумбочки помазок в голубой чашечке, безопасную бритву, выдавил из тюбика мыльную пасту.

Когда он ушел, Алмаз взбил пену, помедлил, оглянулся и сел перед зеркальцем.

Другие ребята в комнате занимались каждый своим делом, не обращали на него никакого внимания…

Стараясь не смотреть себе в глаза, сведя от волнения дрожащие колени вместе, Алмаз принялся намыливать себе шею, щеки, надгубье. Пена сразу защекотала, обжигая, сохла и крепко-крепко стягивала кожу. Озираясь по сторонам — смотрят или нет соседи по комнате, он поднял безопаску и плотно прижал ее к лицу, зажмурившись, потянул вниз. Под тончайшим лезвием что-то зашуршало, стало потрескивать, какие-то невидимые волоски-пушинки чисто срезались, на выбритом лице осталось ощущение холодка. Алмаз открыл глаза, потрогал левой рукой щеку — какая гладкая кожа. Видимо, в самом деле он ее побрил. Осмелев, зачиркал бритвой по смуглому, кривящемуся в улыбке лицу. Конечно, порезался. Над губой выскочила капля крови, на подбородке заалела черточка…

— Ничего-о, жить можно! — повторил он слова Белокурова.

Все было прекрасно, только голос у Алмаза все еще оставался тонким.

Когда с Алмазом заговаривали девушки или начальство, он все так же смущался, отворачивался, утирал нос рукой, смотрел под ноги. Но одновременно с этим теперь изо всех сил сводил брови, округлые, шелковистые, и вот так ходил. А ведь при этом надо еще думать, разговаривать, смеяться. Стоило расслабиться, как морщина на лбу исчезала. Лоб по-прежнему оказывался гладким, как фарфоровая чашка! Трудно молодому человеку.