— Какая все-таки? Вы ее скажете? — не унималась она.

— Скажу, почему не сказать. — Кирилл покашлял. — Другие же летают. А ты разве хуже? Тебе-то уж летать сам бог велел, у тебя и характер, и все, что надо. Натура у тебя, знаешь ли, как раз для авиации, чтобы летать. Не размениваешься на мелочи, нету в тебе киселя этого, чем обычно начиняют вашего брата, женщин то есть.

Малявке опять стало смешно, но ответила она вполне серьезно:

— Спасибо на добром слове, товарищ лейтенант, только летчицы из меня никогда не получится, я боюсь высоты.

— Подумаешь, в детстве я тоже высоты боялся. Залез как-то на колокольню, дружок затащил, так у меня от страха кости друг о дружку стукались, на земле, наверно, слыхать было. А сейчас ничего, летаю.

— Сравнили, товарищ лейтенант. Вы же мужчина, да еще вон какой, а я женщина. Разница большая.

— В чем же?

Малявка дразняще засмеялась.

— Будто не знаете?

— Откуда же?

— Ой ли, товарищ лейтенант, так я вам и поверила, — уже вызывающе тряхнула она головой. — Женщина — это совсем другое. Мужчины — это великаны, воины, рыцари, они все умеют, а женщины — ну, это совсем наоборот, ну, ничего похожего, совсем-совсем не то, — и, как бы решив просветить невежественного летчика, что же это все-таки такое, по ее мнению, женщины, она вдруг с дурашливой кокетливостью, какой от нее было трудно ожидать, отставила одну ногу назад, картинно изогнула стан, отчего ее небольшие, но крутые бедра тут же приобрели необыкновенно выразительный, как тогда, на сцене, когда она пела, даже сладострастный рисунок, а маленькие острые груди — не менее выразительную обрисовку, томительно вскинула руки к вискам, как бы прихорашиваясь, и при этом так забавно, с игрой бровей, ресниц и губ, повела глазами по сторонам, что, хотя и была в обыкновенной солдатской гимнастерке, пилотке и кирзовых, не по размеру, сапогах, показалась Кириллу до того соблазнительно-женственной и опасно восхитительной, что он даже почувствовал себя неловко, когда слишком уж долго и как-то совсем по-иному, чем раньше, посмотрел на нее расширившимися глазами. А чтобы скрыть, наконец, эту неловкость, вдруг недовольно нахмурил брови и спросил намеренно строго:

— Но почему ты все-таки здесь? Только не говори, что заблудилась или собирала цветы. Ждала меня?

Опасно восхитительная женщина в Малявке моментально исчезла, перед Кириллом снова был угловатый подросток в солдатской форме, и виноватый вид этого подростка подтвердил его подозрение: да, она ждала именно его, Кирилла, ждала довольно долго, и Кирилл хотел было вспылить, но Малявка его опередила. Покаянно приложив руки к груди, она тут же затянула на один мотив жалобным голосом, нисколько не думая, что этим только могла себя унизить:

— Не ругайте меня, товарищ лейтенант, я сейчас все объясню. Вы поймете, только не гоните.

Кирилл подоил себя за нос.

— Ты не собачка, чтобы тебя гнать. А потом сколько раз я тебе говорил, чтобы ты не звала меня «товарищем лейтенантом». У меня есть имя.

— Хорошо, больше не буду, — покорно согласилась Малявка. — Только пока не получается. Но потом получится. — Затем, улыбнувшись, хотя улыбаться вроде было нечему, пояснила: — Я поджидала вас, чтобы попросить прощения.

— За что?

— Это я виновата, что вы попали на гауптвахту.

— При чем здесь ты? — поразился Кирилл. — Вовсе не из-за тебя, напрасно ты беспокоишься и ходишь тут.

Ему было явно неловко и смешно. Но Малявка продолжала:

— Не порань я коленку, ничего бы этого не случилось. Как видите, кругом виновата я.

— Все это выдумки, — грубо остановил ее Кирилл. — Ты ни в чем не виновата, виноват я сам.

— Нет, нет, не говорите, — позволила себе, наконец, и она повысить на него голос. — Наоборот, это все я. Я все понимаю, не маленькая. Мне было так больно и обидно за вас. И жалко. Я всю ночь не спала. Не верите? Честное комсомольское. Даже плакала. Если б смогла, я бы на гауптвахту пришла, да только не смогла…

— Стоп, Малявка, стоп! — вдруг остановил ее Кирилл. — Ты, кажется, попалась, — и, притушив голос до шепота, словно открывал бог знает какую тайну, с мстительно-радостным озарением произнес: — Так это, значит, ты, плутовка, пробиралась ко мне на гауптвахту, да часовой тебя не пропустил? А? Скажешь, не ты? А ну, говори! Да не вздумай отпираться, на этот раз у тебя ничего не выйдет. Часовой мне все рассказал, да только я тогда не шибко-то вник. Не ты, скажешь?

Малявка ничего не ответила, только низко опустила голову, словно подставляя ее под удар финкой, что висела у него на ремне, но он уже и без ее слов понял, что это, конечно же, была она, больше некому, кто, кроме Малявки, мог на аэродроме отмочить такое, и вдруг, вместо горечи и раздражения, которые при этой догадке начали было в нем закипать, почувствовал, наоборот, к ней что-то вроде жалости, признательности и благодарности, что всегда немножко сродни восторгу и влюбленности, и это опять было для него так неожиданно и ново, так его удивило, что он, уже недовольный собой, был вынужден переменить позу, чтобы не броситься и не расцеловать ее в этот миг. Но и выпрямившись над ней с самым непреклонным видом и холодно глядя на ее оголившийся бледнокожий затылок, прозрачно розовые мочки ушей и родинку в ложбинке шеи, он все равно не мог отделаться от того же самого чувства нежности, тихого восторга и жалости к этой девчушке и все дивился про себя, какая она все-таки отчаянная и самоотверженная, эта самая Малявка, сколько в ней неброской чистоты и благородства. Потом, когда это чувство не то чтобы затихло, а как-то равномерно и прочно улеглось в его душе и вернуло ему равновесие и ощущение реальности, он тихо и будто бы даже не ей, а самому себе, произнес:

— Тебе, Малявка, цены нет, честное слово. Надо же, на гауптвахту пошла! А? И часового не побоялась. Отчаянная твоя головушка. Да за такие дела тебя на руках носить надо. Честное слово, на руках. Хочешь, я тебя сейчас до стоянки на руках донесу и всем скажу, что ты у нас не девчонка, а чудо, каких свет не видывал?

Малявка ожидала от Кирилла чего угодно, только не этого, и в первое мгновение насторожилась, думая, что это он для красного словца или в шутку, чтобы разыграть, но когда почувствовала, что это всерьез, обмерла от радости и счастья, обмерла точь-в-точь как в тот самый вечер, когда целовалась с ним под сосной и он еще смеялся, что целоваться она нисколечко не умеет. И еще Малявке стало немножко неловко за свою откровенную радость и за свое счастье и поэтому поднять голову и посмотреть ему прямо в глаза она осмелилась лишь тогда, когда от нетерпения он легонько шлепнул ее по худенькому затылку и с озорным смешком пригрозил:

— Ой, смотри, Малявка, если ты не перестанешь изображать из себя коромысло, я и в самом деле отнесу тебя на стоянку, усажу в самолет и заставлю лететь со мной бомбить фрицев.

Этого уже оказалось вполне достаточно, чтобы Малявка снова стала Малявкой — живой, смешливой и безрассудно отважной. Тут же горделиво выпрямившись и вскинув на Кирилла счастливо засверкавшие, ставшие еще острее, глаза, она радостно вскрикнула, будто хотела, чтобы услышал весь аэродром:

— С вами хоть на Берлин, товарищ лейтенант! С радостью!

«И полетит ведь, глазом не моргнет», — изумленно отметил про себя Кирилл, а вслух опять сказал под давешним впечатлением:

— Тебе бы все-таки в летчицы, Малявка, надо, ей-богу, в летчицы. Из тебя бы всем асам ас получился.

Малявка слегка погрустнела: она ждала, пожалуй, от него немножко большего.

— Не надо в летчицы, товарищ лейтенант.

Кирилл понял, что чем-то невзначай ее обидел, и тихонечко, с какой-то неловкостью в голосе, спросил:

— Что же надо, Малявка?

— Не знаю, — скованно ответила она и, помолчав ровно столько, сколько потребовалось, чтобы побороть грусть и эту скованность, смущенно улыбнулась и проговорила каким-то новым, вдруг повзрослевшим голосом: — Мне ничего не надо, товарищ лейтенант, кроме одного: возвращайтесь с задания живым и невредимым. Договорились?