Изменить стиль страницы

— Хорошо, — заявляет Толстяк, — раз уж ты пришел в себя, я, пожалуй, пойду пожру чего-нибудь, поскольку, сам понимаешь, пока я ждал, когда ты прочухаешься, у меня маковой росинки во рту не было. Через час вернусь. Я тут приметил кое-что похожее на ресторан, в двух шагах от больницы.

Он наклоняется к моему уху и шепчет:

— А за это время исследуй опытной рукой свою шикарную сестричку, чтобы немного развеяться. На тот период, что ты будешь погружен во тьму, тебе нужно натренировать пальцы. Ты понял меня, парень?

И он уходит.

Я слышу, как он с кем-то шепчется в коридоре. Подозреваю, он дает четкие инструкции моей сестре-сиделке, поскольку почти сразу же входит она и приближается к моей кровати. Прохладная рука ложится мне на лоб, гладит лицо…

— Как вы себя чувствуете?

Инстинктивно я поворачиваю голову в ее сторону. Я делаю усилие, чтобы увидеть. Но все по-прежнему в полной, кромешной, беспросветной темноте. Такой бесконечной, как синева неба или глубина Мирового океана.

Я слепой! Сан-Антонио ослеп! Мир света и красок выключился для него. На его карьере поставлен крест! Он будет неуверенно плестись через улицу, и сердобольные люди возьмут его под руку, чтобы перевести с тротуара на тротуар. Он не сможет больше водить машину. Он не сможет читать книги. Ему придется выучить азбуку для слепых… И он будет смотреть пальцами… Все ощупывать… Все угадывать…

— Спасибо, очень хорошо, — тихо произношу я. — На что я похож теперь, когда стал слепым, девочка моя?

— Вы очень красивый, — отвечает голос.

Она как живительный источник, эта малышка. Я представляю ее себе по тембру голоса… Даже прекрасней, чем мне ее описал Берю. Нежность, с которой она произнесла “вы очень красивый”, прокатывается сладкой истомой по всей длине моего позвоночника. Прозрачное облако надежды словно оживляет меня. Согласен, я теперь зрячий, как фонарный столб, но зато у меня остались другие чувства, и надо учиться их использовать.

Но как, по-настоящему или?..

Сильный мужчина плюет на то, что потерял, он работает тем, что имеет.

Я беру сестричку за руку, при этом про себя отмечаю, что нашел ее руку сразу, не тыркаясь клешней в разные стороны.

Она не убирает руку.

— Идите сюда, я хочу поближе с вами познакомиться, — зову я.

Послушная, она ложится рядом со мной. Мои руки начинают ознакомительную экскурсию. Они проторяют путь, исследуют, открывают, захватывают.

— Сделай так, чтобы я забыл о своем несчастье, маленькая моя, — дышу я ей в ухо, прокладывая дорогу прямо в рай.

И вот она открывается так же широко, как двери церкви при приближении новобрачных. Входите, люди добрые, добро пожаловать! Ее кожа мягкая, гладкая, прохладная… Честное слово, она такая взрослая, эта девчушка! Я с трудом отыскиваю конечную цель и не нахожу на ней никакого покрытия. Он приврал мне, толстомордый Берю, дав ей семнадцать. Ей меньше — он ошибся лет на пять! Эти чернокожие красотки всегда обманчивы для благовоспитанных граждан, плохо информированных об их скороспелости. Что касается меня, то вы должны понять, что после страшной авантюры, в которую я попал, мне во что бы то ни стало нужно проконтролировать, если отложить глаза в сторону, работу своих жизненно важных органов. А вдруг световая и звуковая агрессия нарушила порядок в моем организме? Сгустила кровь? Иссушила плоть, лишила достоинства?

Но первое впечатление, что этого не произошло. Второе тоже.

Я рассуждаю про себя, что вообще-то известно: мужчина любит глазами, но важнее, чтобы он любил другим местом. Кроме того, в любви зрение факультативно, поскольку, как все знают, когда наступает экстаз, глаза закрываются.

Словом, об экстазе: я начинаю лирическую драму в восьми картинах, больше похожую, даже при скудном воображении, на вытряхивание карманов перед унитазом с частым спуском воды. Эту пьесу я завещаю великому режиссеру натуралистических театральных сцен Полю Клоделю для его сортирных драм. В принципе очень живые картинки.

Я не рыскаю в поисках разных путей.

Мне достаточно одного.

Просто я прокатываюсь по нему несколько раз и на разных транспортных средствах.

Не будем останавливаться на технических и технологических подробностях этих средств, поскольку издатели могут обвинить меня в стремлении искусственно увеличить количество печатных знаков. Признаем только, что аппетит приходит во время еды, а количество вкусовых вариантов, как известно, не ограничено. Если все это помножить на максимум инициативы, фантазии и сконцентрированные усилия, то дальнейшее можете представить себе сами… И позвольте на этом поставить точку. ТОЧКУ! Меня и раньше многие обвиняли, а теперь к обвинителям прибавится еще общество слепых и ассоциация против расовой сегрегации. Короче, точка!

Самое противное в больницах, что двери палат нигде не запираются на ключ. Дверь в мою палату вдруг распахивается. Мужской голос звучит как гром. Усиленный пустотой коридора, он растет и перекатывается, будто проповедь священника под сводами пустого собора.

— Что я вижу — я вижу — вижу — жу! — разносится по больнице голос, принадлежащий, как я узнаю потом, главному врачу, совершающему обычный обход больных.

Он продолжает греметь, но, войдя в палату, тем самым прекращает эффект эха.

— Это скандал! — кричит он. — Как вам не стыдно, мадам Бертран! А вы, полицейский комиссар, вы находите нормальным скакать на женщине семидесяти восьми лет?

Мужики, это похуже удара молнии, из-за которой я слетел с катушек двое суток назад. Я распадаюсь на куски, измельчаюсь, стираюсь, смыливаюсь, расклеиваюсь, растворяюсь, выпариваюсь, я пытаюсь говорить, пытаюсь сосредоточиться, пытаюсь оправдаться, краснею, бледнею, пыхчу, я прикрываюсь, прячусь, закипаю от злости, угрожаю задушить Берюрье, проклинаю, объясняю ошибку излишней доверчивостью, поношу на чем свет стоит старуху и в конце концов отправляю ее на пол коленом под зад.

Ах, Берюрье! Ах, сволочь! Подонок! Мразь! Грязный лгун! Предатель! Убью подлеца! Воспользоваться моей слепотой…

Мужской голос вновь говорит, уже спокойным тоном:

— Ну и ну, скажите на милость! Больной! У вас редкостное здоровье! Этот праздник мадам Бертран запомнит надолго! Вот что вылечит ее от экземы, поправит косоглазие, удалит усы с бородой, заставит сделать новый зубной протез! Браво! Вот это достижение! Красавец мужчина — просто блеск! Даже местные, калеки и прокаженные, не хотели ее…

И он кряхтит от смеха.

— Я доктор Кальбас, главный врач этого сарая, превращенного в госпиталь. Тридцать лет в Дуркина-Лазо, словом, бессмертный. Что касается мамаши Бертран, то она помнит еще захват и колонизацию страны. Она приехала вместе с войсками, осталась на всю жизнь, а теперь и умрет здесь. Если вообще умрет, в чем я начинаю сильно сомневаться. Ее должны были повысить в должности, но она заразила весь миротворческий контингент сифилисом. Затем ее стали мучить угрызения совести, и она принялась их лечить, всю армию. Вылечила! Хорошо, я не спрашиваю вас, как вы себя чувствуете, — сам вижу! Мы видели! К вам приехал профессор Бесикль, из фешенебельного округа Парижа. Он вас осмотрит…

— Очень рад, — шамкает другой голос, тоненький и слабенький по сравнению с луженой глоткой главврача.

Меня поднимают. Сажают.

Мне что-то водружают на голову. Потом что-то приставляют к глазам. Я догадываюсь, ощущая легкое тепло, что парижский профессор разглядывает меня с помощью лампы на лбу. Когда он говорит, изо рта летит слюна, что заставляет меня содрогаться от омерзения.

— Спокойнее! — прикрикивает он.

От него несет чем-то мерзким. Скоро я стану еще более чувствительным к запахам, поскольку обоняние будет служить мне радаром. От профессора пахнет старым ковром. Я угадываю: на нем серый костюм, жесткий воротничок, блеклый галстук, розетка почетного легионера, висящая, как увядший цветок.

Варварскими инструментами он исследует мои глаза.

— Вы различаете свет?

— Нет.

— Хорошо.