Изменить стиль страницы

Каменев положил трубку.

— Если не виноваты, конечно, выпустим.

***

Мне повезло — их выпустили. С этого времени я оказался как бы «спецом» по Каменеву. Возникло мнение, что мне он не откажет, и по малым житейским делам Союза к нему направляли меня.

Например, так: надвигается голод, а Гершензон разузнал, что у Московск. Совета есть двести пудов муки, как бы с неба свалившихся. Хорошо бы до них добраться.

И добрались. На этот раз ходили в Орду уже вдвоем: я и Гершензон, к тому же Каменеву. Гершензон, извилистый, нервный, чем-то напоминавший черного жучка, волновался, нервничал, вместо «здравствуйте» говорил «датуте», и при всей своей высокой одаренности, духовном аристократизме обладал загадочным тяготением к новой власти. Казалось бы, все обратное: он индивидуалист, смиренный книжник, самый мирный человек — но сила, ломка, беззастенчивость почему-то магически подавляли его и он бормотал нечто совсем неподходящее. Меня стеснял несколько его тон с Каменевым на этом свидании о муке, он слишком робел, находился на границе подобострастия — давал повод Каменеву держаться слишком снисходительно-покровительственно.

Вообще-то миссия наша была нелегка (внутренно), но подгонял голод, а Гершензон не облегчал.

Миссия удалась. Каменев держался все же прилично, «хлеб наш насущный» мы получили, и вскоре по зимним улицам Москвы везли из склада на салазках кульки этой муки и Айхенвальд, и Бердяев, и Гершензон, и аз грешный, и Осоргин, и Муратов.

Действительно, мне на Каменева везло. Позже, когда оказался я во главе Книгоиздательства писателей, мне пришлось выступать в некоем заседании Правления, что ли, Моск. Совета, защищать нашу издательскую квартиру от Коминтерна, который хотел ее отобрать. К великому моему изумлению, при явном благоволении Каменева, мне удалось отстоять наше помещение. Помогло то, что у самого Каменева и Московск. Совета была в это время какая-то ссора с Коминтерном. Мы, писатели, на этом выиграли.

Так что, как и Луначарский, Каменев всегда оказывался на стороне интеллигенции. Такая же роль выпала ему и летом 1921 г., когда он возглавлял интеллигентский Комитет Помощи голодающим (Кускова, Прокопович и др.).

Об этом тоже есть в «Москве» моей. Позволю только себе бегло напомнить насчет Каменева. Сила и власть все же сила и власть, дают некий тон, людям не-власти чуждый и неприятный.

Помню, после одного заседания этого голодного Комитета мы вышли с Осоргиным вместе. В Одессе «сидел» в это время писатель Андрей Соболь. Я попросил Каменева выпустить его. Он спросил небрежно:

— Какой Соболь? Который написал роман «Пыль»?

— Да.

— Плохой писатель. Пусть посидит.

Через некоторое время Комитет наш вовсе закрыли. Каменева отстранили от председательства, а мы оказались в Чеке — большинство, правда, ненадолго.

В 22-м году Каменев помог мне выехать за границу после сыпного тифа, перенесенного в Москве.

Гржебину денежно. Каменеву по другой линии я обязан — наверно можно сказать — жизнью.

Жизнь же самого Каменева протекала в Москве и дотекла до страшного конца. В свое время он закрыл «Вестник Чека». Теперь эта же Чека добралась-таки до него. Применялись ли к нему те «способы» против которых он был, не знаю. В той ли, другой форме делалось это обычно (доводили до изнеможения и добивались подписи под чем угодно).

«Судьба загадочна, слава недостоверна». При Сталине, во время разных «процессов», Каменев сошел в подвал Чека, как и Бухарин, Рыков и другие, и уж не вышел из него. Зверь сожрал не зверя, но все-таки «своего».

СТРАННИКИ

Посвящается В. И. Немировuчу-Данченко

МОЙ ГРЕХ

Однажды мне, девятилетнему мальчику, сказали:

— Завтра у нас обедает писатель, Немирович-Данченко. Тот самый, чьи детские рассказы ты читаешь в «Задушевном Слове». Поблагодари его.

Мы жили тогда в Людинове, Калужской губернии. Отец управлял людиновским заводом, одним из нескольких знаменитой тогда «мальцовщины». Василий Иванович объезжал эти заводы, собирал материалы для книги о них.

На другой день меня приодели, причесали потщательней, научили что сказать и повели в залу. Как сейчас вижу свет ее, сияющий паркет, большой рояль в углу. Весело разговаривая, вошли отец и плотный господин элегантного вида, вымытый, свежий, живой, с бакенбардами, очень барской манеры.

— Вот, — сказал отец, — это мой сын. Позвольте представить — Ваш поклонник.

Я действительно читал кое-что в «Задушевном Слове», мне и вправду нравились рассказы Немировича-Данченко. Все же слово «поклонник» показалось чрезмерным. Тем не менее, я шаркнул, и пробормотал, как было указано, слова благодарности.

Василий Иванович погладил меня по голове, любезно, но с оттенком покровительственной снисходительности.

— Спасибо, юноша. Что же ты моего читал?

Я терпеть не мог снисходительного тона и очень не любил, чтобы меня называли юношей. С некоторым, сдерживаемым неудовольствием, ответил:

— Детские рассказы.

Опять какие-то одобрительные слова, возгласы, духовитая рука потрепала по шее и тот же веселый, уверенный в себе голос сказал:

— Да, конечно, детские. То, что я пишу для взрослых, ты еще не поймешь. Маленьким и не надо этого читать.

Тут я и согрешил. Что меня подтолкнуло? Самолюбие, раздражение? С той детскою «прямотой», от которой бледнеют родители, я ответил, что, если маленьким непонятно, то и взрослым не надо читать. Вот так отблагодарил писателя! Как он мог подумать, что я «не пойму»?

Василий Иваныч засмеялся, отец тоже. Они отправились куда-то дальше, по своим делам. Дела эти состояли больше в том, чтобы смотреть ружья отца, рассказывать друг другу охотничьи истории и, в конце концов, выпить по рюмке водки.

А в назначенный час мы обедали в огромной нашей столовой со стеклянной стеной, выходившей на озеро (раньше тут был зимний сад). Ничего больше не помню ни о себе, ни о Василии Ивановиче. Верно, так же бодро чокался он с отцом, и после обеда уехал с ним на охоту или на осмотр, а я, находясь под материнским прикрытием, так и остался «маленьким», которому еще не понять произведений взрослого.

Сколько помню, меня даже не укорили за дерзость. Но упорно живут в нас ошибки и слабости наши, неудачи. Прошло более сорока лет, Василию Ивановичу исполняется девяносто и свой почтительнейший ему привет я начинаю с покаяния.

ИТАЛИЯ

В том возрасте, когда «благодарил», не думал я, что и сам стану писателем. А все-таки стал. И через пятнадцать лет вновь встретился с Василием Ивановичем — незабываемым летом 1907 года, в незабываемом месте, на всесветной пьяццетте Венеции. Был июнь, вечер, свет и блеск огней венецианских, радостная толпа, окружение искусства, молодость, во всем Италия, Италия!

Покойный художник Первухин, всегда летом в Венеции живший, представил меня Немировичу.

Мы встретились очень душевно. И ко мне, как писателю, много приветливей отнесся Василий Иванович, чем некогда я к нему.

Отца и Людиново, и весь приезд к нам помнил он отлично, и был так же весел, любезен, еще более и наряден, чем в том медвежьем углу. Да и то сказать: Жиздринский уезд и пьяццетта!

Позже мы сидели в театре «Фениче». Некогда Карло Гольдони ставил в этой зале легкие и быстролетные свои комедии. Мы смотрели Эрмете Новелли в «Шейлоке». Любовались актером, но и нашим Василием Иванычем: в смокинге, с поседевшими бакенбардами, живой и кипучий, был он великолепен.

После спектакля ужинали в ресторанчике на канале, пили «Асти», хохотали, он рассказывал…

И было о чем рассказать! Чего-чего, но уж жизни немало повидал Василий Иванович. Меньше всего походил на русского интеллигента. Вот уж не чеховский герой! В сущности, он довольно редкий русский тип: человек ренессансного чувства жизни, жизнелюбец. Оттого и тянуло его всегда к солнцу, югy, краскам ярким и сильным. Он любил действенность, борьбу — сколько войн прошло перед глазами! На каких конях, по каким землям не ездил он с записной книжкой, начиная с Балкан, через Маньчжурию, до великой войны. Скольких орденов кавалер! С кем из монархов и главнокомандующих не встречался. А в полосы мирные — сколько путешествий, встреч. Какая бурная жизнь сердца! Сколько дуэлей.